Глава семнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава семнадцатая

Слухи, будто клочья горящей соломы в ураган, несло по селу. Кто-то видел, как вели под автоматами братков. И летело: «Чеченские боевики захватили садик…» «Собаки-людоеды разорвали воспитательниц. Дети закрылись в спальне…» «Поймали белую собаку с наркотиками в брюхе. Наркодельцы прямо в садике вскрыли ее…» «Дети в обмороке»

Один из таких горящих клочьев занесло в дежурку, где Петруччио на пару с плакатным боровом в цилиндре распивал самогонку. Он запряг лошадь в сани. Сунул в солому вилы. Взмыленная кобыла, запаленно поводя боками, подлетела к детсаду, когда там уже толпилось полсела. Солдаты стояли цепочкой вокруг здания, не подпуская никого близко. Петруччио выдернул из саней четырехрожковые вилы и устремился к крыльцу. В этот момент как раз уводили братков.

Егерь подбежал к окну. Продышал в мерзлом стекле глазок. Увидел, как дети ползали по полу. Они собирали в баночку с водой прыгавших по паласу рыбок из разбитого аквариума. Найда недвижно лежала под фикусом.

Петруччио с вилами наперевес пробежал мимо невольно расступившихся солдат. Взбежал на крыльцо: «Я спасу ее, и тогда она поймет, я люблю ее больше всех на свете! Она должна… увидеть Париж… Наташа!» Петруччио распахнул дверь. Мгновение он и Майконг смотрели глаза в глаза друг другу. Петруччио сморгнул, Майконг бросился на него. Опрокинул на спину. Но натруженные, крепкие, как кость, пальцы, еще крепче сжали черен. Рожки вил вонзились в Майконга.

Солдаты видели, как все тот же человек в черном халате уже без вил, угнув голову и зажимая ладонями шею, спустился с крыльца и, клонясь вперед, пошел прочь. Уже смеркалось, и солдаты не разглядели сыпавшиеся за человеком частые гроздья крови.

Петруччио упал в сани, и лошадь привычно потрусила по дороге на ферму. Он не ощущал боли, только страх. Кровь толчками била в пальцы, прижимавшие рану на шее. Сколько раз в последние годы краснозадый волосатик понуждал его к самоубийству. И всегда Петра останавливала мысль о Наталье: «Всю жизнь потом ей с этим жить, мучиться».

Он не думал о самоубийстве, когда, зажимая рану, бежал к саням. Но какой-то внутренний ступор не дал ему закричать, позвать на помощь… Он просто уткнулся лицом в холодную солому и опустил руку, зажимавшую рану «Наташа, я не спас ее и сам вот так… Что с ней? Если бы эти псы кого-то разорвали, их бы убили на месте… — Мысли были ясные и трезвые… — Она огорчится, будет страдать… Люблю ее как никогда никого на свете…» При этой мысли его сердце забилось сильнее и чаще, с каждым толчком крови укорачивая быстро исходящую из его тела жизнь. Что жизнь, если любовь смелее смерти? И тот клочок Венькиного письма, который решил ее судьбу — все искуплено, смыто пульсирующей из расхваченной Майконгом артерии кровью.

Она уже не виделась ему как на любимом фото — в васильковом платье, с лицом, спрятанным в охапку черемухи. Она стояла невидимая высоко на вершине. По чудному свету, струившемуся с этой вершины, он знал, что она там. Сильные и красивые парни в трепещущих на ветру рубахах поднимались на этот зовущий свет. Оскальзывались, летели вниз по ледяному склону. Этот свет притягивал, звал его. И он тоже вышел на крутой ледовый склон. В каждой руке его очутилось по ледорубу. Он поднимался, с маху поочередно вонзая титановые клювы. Осколки льда осыпали лицо. Ветер рвал на нем красную рубаху. Но он восходил легко и радостно. Краснозадый волосатик пытался ползти за ним. Скреб перепончатыми лапками, соскальзывал, тянул вверх коготки, верещал…

Сияние над скалой становилось все ярче и прекраснее… Оно уже не имело имени. И он не огорчался, как раньше. Имя теперь не имело значения. Потоки света омывали его, тянулись к нему, будто лучезарные руки к потерявшемуся ребенку.

… Сивка испугалась мчавшегося навстречу черного джипа. Она прыгнула через снежный бруствер. Сани накренились. Петруччио вывалился в снег. Он так и остался лежать навзничь, с обмотанным вокруг шеи, парившим на морозе, рваным красным шарфом. Сердце его еще билось, но губы напрасно пытались выговорить: «Париж… умереть…»