Глава двадцать седьмая
Глава двадцать седьмая
В ту ночь, когда егерь впал в состояние клинической смерти, Найда принялась выть. Разбуженная этим воем жена фермера растолкала супруга.
— Слышишь, как воет страшно, будто по покойнику? Беду накликает. Ты бы спустил ее с цепи.
— Повоет и перестанет, спи. — Фермер поворочался и опять захрапел. Но когда жена стала одеваться, очнулся.
— Ты куда?
— Отвяжу. У меня аж мурашки по телу. Накличет.
— Я те отвяжу.
— Все равно хозяева найдутся.
— Дура. Я с ней всю зиму канителился. Спаривать в Касимово возил. Она отвяжет. Людям щенков обещал. Она отвяжет. Щас!
Чем объяснить, но когда остановившееся сердце егеря опять забилось, Найда умолкла. Она еще долго брякала цепью. Ложилась, опять вставала. Наутро принесла трех мышастого цвета щенков.
— Вот она чо выла, а эта дура, к покойнику. Отвяжу. Искал бы щас, — ворчал фермер, устраивая щенков на подстилку в сарае. — Лобастенькие, волчатки мои.
Через полтора месяца он продал всех трех. Найду опять посадил на цепь во дворе. С разбухшими сосцами она кружила около конуры, сматывая цепь в комья. Фермер подходил, разматывал цепь, гладил ее. Он не чувствовал никаких угрызений совести. Точно так же он отнимал от матки поросят и продавал их. По заказу городских знакомых резал на шашлык молоденьких ягнят…
Найда мерцала желтоватыми тоскующими глазами и теперь не виляла хвостом, когда фермер ее гладил. Молоко из разбухших сосцов капало в пыль.
Через пару дней утром, как всегда на заре, фермер вышел во двор. Подошел к конуре, плеснуть в плошку свежей воды. Столб у лаза белел щепой. Найды не было.
«Выгрызла штырь, вместе с цепью ушла, — огорчился Фермер. — Кутят от нее продавать выгоднее, чем поросят… Может, цепью замоталась где». Обошел двор. В углу овечьей калды на березе сходил с ума соловей. Он то примолкал, выжидая ответного цвиканья из черемушника у речки, то опять рассыпал, так что от его прищелка подрагивали листочки.
«Во, гармонист, как соловьиху уговаривает. Ни солярки, ни запчастей ему не надо — позавидовал певцу фермер. — Одни девки на уме». И запнулся, будто смаху треснулся лбом о дубовую притолоку. В глазах поплыли белые пятна. Он зажмурился. Пощупал лоб — не больно. Да и откуда посреди двора взяться перекладине? Протер глаза, испуганно перекрестился. На калде тут и там грязными кучками валялись овцы с распаханным от уха до уха горлом. В косых лучах солнца жутко пылали лужи крови. Кое-где кровь еще дымилась. Соловей шеперился, рассылал над кровавыми лужицами яростные трели. Фермер поднял беленького кучерявого ягненка. Подвесил за задние ноги к перекладине. Взблескивая на солнце длинным ножом, стал снимать шкуру… Певец на березе неистовствовал. Когда перед приездом покупателей щенков фермер затер Найде белую лапу золой, чтобы походила на чистокровную волцичу.
«Показать бы им ее работу, — с непонятной самому гордостью за суку, думал фермер. — Семнадцать голов чикнула, волчара… «Морда широкая. Полукровка», — передразнил он одного из тех покупателей. — Сам полукровка, крендель несчастный… В столовую на мясо бы сдать… семнадцать голов».
Мокрая от росы, с забрызганной кровью мордой Найда, волоча по траве цепь, дотрусила до леса и залегла в гуще чилиги. Боль в сосцах не давала ей покоя. И она пошла дальше. Цепь то и дело цеплялась за кусты, душила ошейником. Найда выбралась на чистое место. Выбитой в склоне овечьей тропой спустилась к ручью. От выпитой крови ее донимала жажда. Звериный инстинкт гнал ее ближе к лесу, Найда подалась к зеленевшим у ручья ветлам. Вымытыми половодьем кореньями деревья, как лапами, цеплялись в склон. За один из обломков корня и замахнулся конец цепи. Сколь Найда ни рвалась, цепь не пускала. Ручей сверкал на солнце, окатывал сыростью всего в трех шагах от волчицы.
Найда пятилась задом, норовя выдернуть голову из ошейника. Грызла окаменевшую лапу корневища. Обессилев от жары и жажды, подрыла землю и легла. Ночью она лизала с травы росу. Поранила колючкой язык. На другой день Найда слышала на склоне шорох множества копытцев. Ручей помутнел. От воды запахло овечьей мочой. Но пастух к деревьям не подошел. И на вторую ночь Найда опять лизала росу. Утром вырыла под деревом нору. Спряталась от жары в прохладную темень. Терзала жажда. Оцарапанный язык распух. В глазах начинали егозить светлячки. Волчица погибала от жажды. На четвертые сутки сквозь толщу земли она услышала шум мотора. Потом голоса, мужской и женский. В основном звучал мужской.
Лихой корсар примчал на своем зеленом обломке-бриге в глухую бухту не совсем юную, дебелую раскрасавицу. И теперь, выпроставшись из кабины следом за своей парадной ногой, Сильвер расстилал на траве брезентовый полог. Сервировал его зеленым лучком, сальцом, теплыми, прямо с гнезда яичками. Сверкнули и застыли стаканчики граненые, за ними из-под полы, будто с сердца, спрыгнула стеклянная сваха.
— Присаживайся вот сюда, в холодочек. Щас такой пир с тобой устроим, — щурился на солнце Сильвер.
Красавица смахнула с ног тапочки с раздавленными задниками, захихикала:
— Травка какая. Щекотно. Юбку бы не обзеленить.
— Щас я тебе под задочек пиньжак подстелю, — эдаким гибридом соловья со змеем-искусителем вился Сильвер. И как тогда в крепях, когда крался к кабану, чувствовал он, как молодеет лицо, движения делаются по-юношески гибкими и точными, отрастает нога.
— Приступим. — Он наполнил стаканчики.
— Брешут, твой зятек с этой… с мафией спутался…
— За твою, Надюшечка, неземную красоту. За стать твою выпью стоя, как офицеры. — Сильвер взгромоздился на протезе и, отведя локоть кверху, кувыркнул граненый.
— Ладно уж. Кому она нужна, красота. — Голубые глазки глядели на Сильвера снизу вверх, ласкались. — Сало-то сам солил?… Жестковато… Мой разгребай вторую неделю без просыху пьет. — Надюшечка прожевала сало. — Жестковато… Зятя-то из больницы выписали?
— Выписали.
— Будто он с этой… как ее, с мафией?
— Не верь ты этим брехням, — сверкнул разбойными глазами корсар.
— Да я сама видела, — вроде как обиделась Надюшечка. — По телевизору показывали, как этого хоронили, какого он застрелил. Народу страсть. Машины, милиция. А утром иду, гляжу к его дому черная машина подъехала. Как раз Танчура твоя на улицы с Вовкой вышла. Из машины парень вылез в черной одеже, без шапки, стриженый. Какие-то коробки в ворота заносил, цветы. Говорят, ему мильон за убийство этого богача заплатили.
— Натуральная брехня. — Сильвер, как дирижер, взмахнул бутылкой. — Между первой и второй перерывчик небольшой. Ах, шибает!
Чем ниже опускался уровень в бутылке, тем выше вздымалась Сильверова душа.
— Ты думаешь, Надюшок, мы тут с тобой двое только? — Сильвер сощурил один глаз. — Нет, леди моя. Трое нас.
— Ты чо обзываешь? — Надюшок даже сало перестала жевать. — Я тебе чо?
Сильвер стрельнул взглядом в голубенькое небо, с высоты канул хищным глазом в ложбинку между литыми грудями леди.
— По-английски это означает, барыня!
— Да ну тебя, нашел барыню, — засмеялась, заплескала ручкой. — А ктой-то тут третий с нами?
— Смерть. — Сильвер уронил голос до шепота. — Иди-ка поближе, чо скажу.
Надюшок на четвереньках, подползла к Сильверу. Тот приобнял, зашептал на ушко.
— Эт я же им сплановал, как этого авторитета уконтропить. Его люди про меня прознали. Заказали меня. Трех киллеров из Мурманска прислали.
— Ладно брехать, — отстранилась Надюшок. — Разливай остатки. С тобой еще и меня ни за что уберут. Поехали.
— Прислать-то прислали, а фотокарточки им раздали не мои, а покойника одного, тоже безногого, да-а, — довольный испугом своей леди, заливался Сильвер.
— Не бреши!
— Сулил я тебе сапоги к весне справить? Справил ай нет?
— Ну справил. У меня вон и на зимних молния расходится.
— И зимние справлю. — Взбушевавшаяся фантазия вздымала Сильвера выше финансовых возможностей. — Они с Венькой расплатились, а со мной все тянут. Получу от них доллары. Мы с тобой не в Тухлый лес, а куда-нибудь на Канары завихримся. Али-и… Али лучче на остров Пасхи. Там наших из России поменьше. А то на этих Канарах курють, мат-перемат.
— А чо ж там, на острове, круглый год паску что-ли празднуют?
— Ты в школе географию проходила? Эт название такое. А ты куда больше хотела: на Канары или на Пасху?
— Нам, ледям, все равно, я в жисти своей в море не купалась. — Надюшок как стояла на четвереньках, так и замерла, запрокинув лицо, будто уже погружалась в океанскую лазурь.
— Эх, Надюшок, люблю я тебя крестовой любовью от макушки до самых пяток. Надюшок. Вот сюда… — Сильвер с подскоком придвинулся, обнял ее.
— Чо ты на меня наваливаешься, как на проститутку. Деревяшкой своей больно… Токо иззелени мне юбку, новую покупать будешь.
— Две тебе куплю!.. Какие они у тебя, прямо лебеди белые.
— Погоди, камень какой-то под спину попал.
— Где?
— Вот.
Сильвер вскинулся, оглядел горизонты. Из-под жаркого Канарского поднебесья пал соколом на ветлянскую леди. Раздались на стороны белые лебеди, заерзали…
Оставив истерзанную жертву обирать перышки, флибустьер спустился к ручью и опешил. Туго натянутая цепь уходила от корневища в нору.
«Барсук попался в капкан…» — окинуло жаром утомленного любовью кавалера. Перехватив костыль, как палицу, Сильвер потянул за цепь. Найда сама выползла наружу. Сильвер отпрянул, замахнулся. Собака зарычала. Человек опустил костыль. Не в силах встать, она смотрела на человека мутными глазами. Из пасти свешивался распухший язык. Кто мог узнать в этом перепачканном глиной живом скелете веселую, прогонистую Найду.
«Цепь хорошая, пригодится телка привязывать, — решил Сильвер. Бочком двинулся к Найде, выставляя вперед протез. — Если что, за деревяшку хватает».
Найда спокойно дала снять с себя ошейник и кинулась к ручью, перепугав Сильвера. Она не лакала воду, а хватала смаху всей пастью. Захлебывалась, бока ее раздувались на глазах.
Зеленый «Запорожец» вскоре умчал всех троих: Сильвера, его рассиропленную самогоном и любовью леди и незримо ютившуюся на заднем сиденье флибустьерову смерть.