Глава седьмая
Глава седьмая
Тоска по Ласке когтила сердце егеря. Куда бы ни шел, ни ехал, все о ней думал.
По дому все делал, как обычно. На работу ходил. Здоровался, смеялся. Танчуре слова ласковые говорил. Но все как-будто по инерции, на автопилоте. Радость же, как квас из разбитой бутылки по песку, разлилась, и назад ее никак не собрать. Вроде уж и Ласка не так дорога сделалась и Танчура надоела со своими приставаниями хуже горькой редьки. Голуби, даже голуби, в коих Венька души не чаял, не радовали. Посыпать им зерна два раза уж забывал. Гнездилась в Венькином сердце непонятная остуда к жизни. Руки, как плети падали: «Все есть суета сует и ловля ветра».
Танчура к бабке долговской поехала:
— Может, порчу навели?
— Нетути на ем, милая, никакой порчи, милая, нетути, — успокоила ее бабка. — Вошью тоска гложет. Чой-то ему, золотая моя, в этой жисти не хватаить. Не додаешь, видно, ему чой-то, — прямо в Танчурину душу востро глядела обугленная кочерга вострыми глазами. Шамкала дальше такое, отчего знобко делалось на душе, будто там на донце ковшика с водой плавал Венька — навзничь, голый и неживой. — След у его какой-то черный через всю сердцу пролег. Вода какай-та нехорошая в его жисти встретится. Черная.
— А след-то этот, чей, бабушка, чей? Бабский? — с ненавистью ела глазами Танчура пепельный бабкин затылок.
— Да хто ж, его, золотая моя, знаить, чей. Вестимо, женский. Брызгай ему водицей этой на грудя, можа, рассосется…
Вечером Танчура подкараулила, когда Венька снял рубашку, плеснула с ладошки на грудь заговоренной водой.
— Ты чего-эт? Я так с холоду, замерз.
— Шалю.
— Лучше бы из ведра, шалунья.
— Садись есть. Суп будешь?
— Ничего не хочу.
— Ну и не больно надо. Обидчивые все какие!
Венька надел опять рубашку, куртку и дверью хлопнул. Танчура посмотрела в окно, как муж вышагивал за ворота и направился в сторону гаража райузла связи.
«Можа, рассосется», — передразнила Танчура бабку. Заревела в голос.
Домой егерь вернулся заполночь. Растопырился в дверях, руками в косяки уперся — портрет в раме. Без шапки, глаза стеклянные, коленки в грязи.
— Ну что встал, закрывай дверь, по полу дует. — Танчура, сонная, испуганная, поджимала то одну, то другую босую ногу.
— Чо выламываешься? В сенях разуйся, не волоки грязь.
— Да ты, ты одного ее когтя не стоишь, вот кто ты! — пьяно по слогам выговорил егерь и ничком, плашмя рухнул на пол. Танчура перешагнула через мужа, ушла на кухню, глотала слезы: «К сучке прировнял. Когтя не стою… Нажрался. Денег и так нет… Из-под двери дует. Простудится…»
Вернулась. Вместе с носками стянула полные грязи туфли. Перевернула мужа на спину. Плача, волоком затащила тело в комнату. Взяла, скрестила ему безвольные руки на груди. Испугалась: «Что ж я дура, как покойнику». Взяла одну руку, подложила под затылок, другую согнула в локте, уперла в бок. Прыснула: «Господи, как тряпошный…» И тут ее, как тогда в кабинете прокурора, вдруг накрыла волна жалости: «Упал бы вот так на дороге. Темень, машина бы переехала…»
Ночью Танчура то и дело просыпалась: «Не дышит!?» Через секунду различала тихое посапывание, ворочалась. В голову лезли нехорошие мысли: «Красивый. Бабы взглядами насквозь проедают… Через сердце черный след… Та же Натаха. Нажилась со своим алкашом. Зачем из города вернулась? Жалеет, небось, что Веньку не дождалась… Меры надо принимать, пока не поздно…»
Наутро Танчура достала из шкафчика упаковку презервативов, хотела кинуть в мусорное ведро, но передумала. Сунула на дно чемодана под постельное белье. Слазила в погреб за соленой капустой. Нацедила рассолу. Разжилась у соседки бутылкой водки.
Венька забрел на кухню, и как лбом о косяк, все похмелье вылетело. Танчура в новом халате, улыбается как ни в чем не бывало:
— Помер штоль кто иль война? — Венька оперся о косяк. Переводил взгляд то на жену, то на бутылку. — Гости кто должны подойти?
— Вень, зачем нам гости? Нам и без гостей с тобой хорошо, голова, небось, болит, полечись, — щебетала, рделась румянцем Танчура. — Вижу, болеешь…
— Наговорила штоль вино-то?
— Наговорила, наговорила. — Танчура приобняла мужа, зашептала, прихватывая губками ухо: — Заговорила, чтоб ты любил меня всю жизнь. И чтобы мы родили мальчика и девочку.
— Сразу двоих штоль?
— Можно по одному. Бессовестный такой.
— Ты извини за вчерашнее, Тань, нажрался, ничо не помню.
— Поцелуй меня.
Под вечер Танчура еще раз удивила Веньку:
— Поехали в лес Ласку поищем.
— Поехали. — «Что с ней сделалось?», подивился Венька. — На заправку щас съезжу, а то в баках почти сухо.
Егерь залил бензин, добавил в картер масла. Прибрался в кабине, в салоне. Свою «буханку», переоборудованную из машины «Скорой помощи», он берег. Выехали за село на закате. По сухому, выбеленному колесами асфальту поднялись до Ключа. Венька одним глазом поглядывал на дорогу, другим косил на жену: «Губы накрасила. Говорил, тренировочные штаны надень, она колготки черные натянула. Юбку, плащ новый, будто не Ласку искать, а на день рожденья к кому. Вчера дверью хлопала, а сегодня бутылку выставила… Вот и пойми ты бабскую натуру…»
За Ключом свернул на наезженную тракторами просеку, по которой зимой волоком таскали ометы соломы, остановил машину на склоне.
— Ты посиди, я сбегаю посмотрю, может, к рукавицам подходила.
— Некультурный ты, Вень, помоги жене вылезть, тут высоко.
Танчурин низкий с хрипотцой голос заставил Веньку проглотить готовое сорваться с губ: «Чать, не Наина Ельцина, спрыгнешь».
Танчура, перегнувшись сверху с сиденья, обняла мужа за шею и прыгнула, повалив его в снег.
— Ты что, — попытался подняться Венька. Но Танчура закрыла ему рот поцелуем. Потом, щекоча губами щеку, зашептала:
— Вень, я тебя так хочу. Ты такой весь мощный… Так соскучилась. Веня, милый…
Он чувствовал, как снег леденит затылок и как, упираясь в него, мелко дрожат у жены коленки.
— Постой, Тань, щас.
Когда встали, Венька рванул дверцу пассажирского салона. Бросил на боковую лавку спальный мешок.
— Иди скорей, — втянул Танчуру за руку в салон. Повалил на спальник.
— Ой, Вень тут так узко, не уместимся. Да не тяни ты так сильно. Порвешь колготки новые. Сама я, сама… Постой, не лезь, я с другой ноги колготку сниму. «Ладно, ладно», чо я тебе, проститутка какая?… Ну что ты злишься?
— Да я не злюсь. — Венька прижался щекой к горячему лицу жены. Краем глаза увидел валявшийся на грязном полу домкрат с масляно поблескивавшим стержнем. В памяти вдруг мелькнуло, как там в лесополосе повалил ее на мерзлую землю. Она царапалась, укусила за губу. «А вот теперь сама», — эта мысль почему-то обозлила. Он грубо раздвинул жене ноги и сильным толчком вошел в нее. Танчура закричала, выгибаясь дугой навстречу движениям мужа:
— Еще, еще! Так, да, так! Еще!..
Танчура стонала, елозила на засаленном спальнике, и звуки ее голоса гасли в железной коробке.
Солнце, багровея, просвечивало сквозь черные, набухшие дерева. Закатный луч позолотил пыльное стекло, скользнул в салон УАЗа, обнажив лоскутки грязных шторок на окнах, огрызки кукурузных початков, железки, ведра. В последние минуты заката как всегда засвиристели, защебетали птицы, любовью и радостью воспевая уходящий божий день.
Домой они вернулись в сумерках.
— Вень, мне так понравилось, — зашептала ему на ухо Танчура, когда они легли в кровать. — Я даже не думала, что так бывает.
Венька погладил жену по спине, вздохнул:
— К рукавицам-то я так и не спустился. Может, следы там…
— Тебе собака дороже жены. — Танчура повернулась спиной. — Нечуткий ты какой-то. Я ему про любовь, а он все про сучку свою, как чурбак.
— Ладно, Танюш, не обижайся.
— Я не обижаюсь. Все! Не лезь ко мне. Спи.
Венька тоже отвернулся. Во сне ему привиделся тот самый домкрат, что валялся в УАЗе. Масляный, с выдвинутым штоком, дымясь паром, домкрат лез к ним в постель. Шток при этом ритмично, будто дразня, двигался в чугунном теле. Венька отпихивал его ногами. Домкрат вздыхал по-человечьи и лез к Танчуре. Венька сталкивал его с кровати на пол, а он все разрастался в размерах, пыхтел и лез, пачкая белье мазутом. Венька закричал и очнулся. Пригляделся к простыням — чистые, боясь еще сонным сознанием, привстал на локте и отшатнулся. В темноте на коврике чернел тот самый домкрат. По спине побежали мурашки. Весь сон сразу слетел. Пригляделся, черная продолговатая коробка от Танчуриных бигуди валяется: «Гадство, приснится же… К чему бы это?…»
Утром вышел во двор и остолбенел. От сарая, виляя хвостом, к нему бежала Ласка. Вихлялась всем телом, де, прости, хозяин. Гладкая, веселая, шерсть блестит.
— Ласка-а, Ласкуха, тварь такая, где тебя столько времени носило? — Венька присел на корточки, схватил собачью морду в ладони. Ласка вырвалась, прыгнула на хозяина, повалила в снег. Венька задрыгал калошами на босу ногу.
Вскочил, забежал в дом:
— Таня, Танчурочка! Ласка нашлась! Выхожу, она по двору… Ко мне кинулась, гладкая…
— Да ты что!? — Танчура села в постели. И как тогда в кабинете прокурора, она показалась ему удивительно красивой. Она будто светилась: и глаза, и волосы, и голые плечи.
— Честное слово. Выхожу, она, тварь, как ни в чем не бывало по двору бегает. Кинулась, соскучилась зараза, — дрогнул у Веньки голос. — Тань, у нас пельмени мороженые остались?
— В сенях на полке, где банки трехлитровые. А зачем они тебе?
— Ласке. Угостить.
— Орел, додумался, собаку пельменями кормить, — возвысила голос Танчура. — Совсем чеканулся. Может, ее с собой в постель еще положишь!
— Ты чо, Тань? — будто наткнувшись на стену опешил егерь. Перед ним на скомканной постели сидела женщина с вскосмаченными, нависавшими на лицо волосами, на красном лице наискось через щеку белел рубец от наволочки. — Ты, может, Тань, головой обо что ударилась!
До сумерек Венька толокся во дворе. Прибирался в свинарнике. Настелил свежей соломы. Вычистил кормушки у голубей. Ласка ходила за хозяином как нитка за иголкой.
— Ну расскажи, где тебя носило, — присаживался перед собакой на корточки егерь. — Что видела, что слышала?
Ласка смешно двигала бровями, будто силилась понять, что он от нее хочет. Смотрела блестящими ореховыми глазами прямо в душу.
Венька вышел в огород, черневший вытаявшими грядками. Сел на бревна, привалился спиной к изгороди. Все у него по жизни случилось, как у людей. Жена, дом, свинья супоросая, машина, работа непыльная, друганы…
Прижмуривал глаза, и покачивалось над черными грядками злое Танчурино лицо с рубцом от наволочки: «Орел, додумался собаку пельменями кормить!..»
В съеденных сумерками холмах гудели овраги. Этот вешний гул бередил душу, подобно накатной полой воде, тащил клочья памяти, вымывал корневища полузабытых страданий.
… Вот они с Танчурой ночью после свадьбы остались одни. Скрипит, чуть шевельнись, полутораспальная кровать с панцирной сеткой, провисла под тяжестью их тел. Из-за двери в горницу доносятся пьяные голоса, звяк стаканов. С тонким присвистом сонно дышит молодая жена. Вот только выгибалась под Венькой дугой, кусала ладонь, которой он зажимал ей рот, чтобы там, за дверью, стонов ее не слышали. И вот уже спит. Венька прижался голой спиной к ледяной стене. Бугрился ком сбитого в ноги одеяла. С мальчишечьим любопытством вгляделся в проступившее из темноты женское тело. Танчура спала на спине, бессовестно раскинув белые ноги. Он въелся взглядом в уходившую темным острием в промежность полынью. Он так и подумал: «Полынью…»
«Э-эх, вый-ду на-а у-у-ули-цу гля-ну на село-о, дев-ки гу-ля-яют и мне ве-се-ло!..» — ловко выводил, радовался в горнице пьяный голос.
Ветерком из форточки шевельнуло белую длинную до пола штору, на миг погластилось, будто стоит за шторой она, Натка, его первая любовь, росинка зоревая, крылышко ласточкино, сука блудная…
Встать бы с бревен, зайти в дом, но гул с холмов переместился куда-то под сердце.
Жестокий поток памяти подхватывает, несет его туда, где он в солдатской форме, в голубой беретке, вышагивает к вокзалу. Увольнительная «по поводу приезда сестры».
На перроне не заметил, как она подкралась и, как тогда на лугу, обхватила его сзади, прижалась к спине выдохнула: «Венька, я так соскучилась!»
Друган, первогодок из местных, дал ему ключи от квартиры умершей бабушки. Эти ключи лежали в нагрудном кармане вместе с увольнительной. Слякотный день с сырым пронизывающим ветром превратился в столетнее ожидание ночи. Они с Наташкой сидели в кафе. Покупали в магазинах продукты, воображая себя мужем и женой, а вечер все не наступал. Когда они разыскивали квартиру, Виталька сжимал в ладони ключи, чувствуя, как зубчики впиваются в кожу: «Только бы открылся замок. Только бы нам туда зайти».
— Дай, я отомкну, — попросила Наташка.
Он разлепил пальцы, тряхнул рукой, прилипший к ладони ключ упал ей в ладошку. Они вошли на цыпочках, будто боясь разбудить спящего. Венька прикрыл дверь, привалился спиной к ней, обнял Наташку. Так они стояли, вжимаясь друг в друга, чувствуя пуговицы и рубцы одежды. Глаза привыкли к темноте, и Венька, глядя через плечо девушки, различал дверной проем, разбавленную уличным фонарем глубину комнаты, нагромождения пахнущих пылью глыб, в которых угадывались очертания стола, шифоньера в углу, этажерки с книгами. Дух старческой квартиры, вобравший в себя покой одиночества и покорность смерти, повеял из темной глубины чужого убежища. Они ничего не поняли, сильнее вжались друг в друга. Кровь толчками шумела в ушах, торопила…
Он чувствовал подбородком ее гладко зачесанные волосы. Оба вздрогнули, когда из комнаты донесся странный, похожий на стон звук.
Венька разжал руки и включил свет. Из высокого трюмо в почерневшей деревянной оправе сквозь покрытое мелким серым ворсом пыли глянули на них два юных пришельца с лучившимися от счастья глазами.
Они были бесстрашны и голодны. Им не было дела до старушки, чье сухое птичье тело когда-то двигалось здесь по комнате.
Они открыли все форточки, балконную дверь. Вымыли полы и стерли пыль с мебели. Нашли на полке шифоньера ровно сложенные, проглаженные простыни.
Наташка встряхивала простыни за уголки, и белая ткань, выгибаясь, куполом надувалась над кроватью, будто ласковое птичье крыло простиралась по постели.
Оробевшие, они долго лежали, затаив дыхание, на белом прохладном крыле, не касаясь друг друга, инстинктивно чувствуя разверзшуюся перед ними бездну, в которую им предстояло броситься. Страдать и радоваться. Похожее затишье бывает в природе перед тем, как взъярятся молнии и падет ливень.
… Холодными пальцами они срывали друг с друга одежду. Больно, до крови целовались.
Сквозь бешеный шум крови Венька слышал ее шепот:
— Венечка, я сама. Я сама помогу тебе. Не спеши, мой хороший, я вся до последней кровиночки твоя… Ой, больно. Веня, милый, подожди, я повернусь…
Стискивая зубы, чтобы не застонать, он послушно исполнял все, что она от него желала, шепча и лаская.
— Не спеши, не спеши, сюда… так… — И он послушно шел за ней, будто по краю темного сладкого обрыва, замирая, задыхаясь от счастья и чувствуя, как на лицо ему откуда-то сыплется горячий черемуховый цвет. И когда она вжалась влажными губами в ухо и выдохнула: «Не могу больше», он изо всех сил прижал ее к себе и бросился с обрыва. Она закричала низким безумным голосом.
Когда они, блестя телами, мокрые, будто искупанные, распростерлись обессилено рядом, скомканная простыня уже никак не походила на белое крыло.
— Мы родим с тобой мальчика и девочку, — тихо касаясь его рукой, сказала тогда Наташка. — Погодков растить легче. Да, Вень?
И тогда в углу раздался сухой смешок того, кто подслушивал и знал про них все наперед.
— Ой, кто это? — прижалась к нему Наташка. — Вень, я боюсь, не пугай.
— Черт, да это мебель рассыхается, трещит.
Она привстала на колени, тряхнула головой, как трясут, чтобы вылить из уха воду после игры в пятнашки, и сказала:
— Вень, давай поменяемся. Я тебе свое сердечко отдам, а ты мне свое… Тогда ты меня никогда не разлюбишь.
Ему оставалось служить полгода, когда утром принесли то письмо: «… Вениамин, прости меня, подлую, я выхожу замуж…» Он прочел его и даже не очень огорчился. Будто чей голос шепнул на ухо: «Ну и хрен с ней!» Сунул в карман, побежал на построение. После обеда уединился в туалете, дощатом сарайчике. Еще раз перечел, разорвал на клочья и горстью швырнул в ромбовидное очко. Нагнув голову, глядел, как кружась падают в яму обрывки письма и вместе с ними их с Наташкой узорчатый дом с камином, белоголовые сыновья-погодки, яблоньки у крыльца, большой лобастый пес…
Ночью, стоя в карауле, он то плакал злыми слезами, то, до боли оттерев скулы, пристально вглядывался в темноту, не мелькнет ли на счастье какой-нибудь нарушитель, чтобы всадить в ночного пришельца весь автоматный магазин. Но пришелец не поторопился разделить с ним горе. И тогда тот же голос, что подсказал днем в туалете циничный совет, зашептал: «Ты, ты сам можешь запросто выйти из вот этой оболочки, одетой в камуфляжку. Это не больно, ведь пока ты жив, ее нет, придет она, тебя не будет, ха-ха…»
… У смерти был глубокий угольный зрачок, выглядывавший из вытертой до бела геометрически круглой стальной глазницы.
«Никогда. Больше никогда в жизни… Сука!.. Обменяться сердцами… Только твое получишь с маленькой дырочкой, — с хохотком, обращая все как бы в шутку, лез в уши, в душу услужливый голос».
Три раза смертоносный зрачок поднимался от плеча к лицу. «Это как таблетка от зубной боли, — зудел в ухе комариный писк. — Горячая свинцовая таблетка. Ее даже не придется запивать водой. Сразу пройдет боль, что не дает вздохнуть полной грудью… Откуда в мороз комар? — Содрогаясь от страха, Венька решил закрыться от своей смерти ее смертью. — Ее больше нет. Она умерла. Погибла, — сказал он себе в ту ночь. И черный зрачок в белесой глазнице взлетел к плечу, уставился на обломок сизоватой луны в разломе туч.
«… Она ехала на попутных «Жигулях» на железнодорожную станцию, в двадцати километрах от села. Машина врезалась во встречный КамАЗ, — придумывал он. — И водитель, и она погибли мгновенно. И теперь она лежит в земле на деревенском кладбище в дальнем углу, где зеленеют молодые сосны. Ее нет. Она умерла…»
Утром он сбегал в деревню на почту. На бланке написал телеграмму: «Выражаю соболезнование связи трагической гибелью вашей дочери Натальи Вениамин».
Кончиком авторучки пересчитал слова. Их было девять. Скомкал бланк в кулаке и вышел на улицу. Ее смерть материализовалась на разлинованном казенном бланке в девяти словах. Боль поутихла.
Венька очнулся от воспоминаний. Потрепал настывшей рукой жавшуюся к ногам Ласку. С юной отвагой ревели овраги. Этот, то относимый ветерком, то накатывающийся овражный гул манил в сырую грязную темень. Захотелось шагнуть за село прямиком на этот гул. Вязнуть жадно в по-вдовьи чмокающей пашне. Не чуя ног после трясины, вышагивать по ковыльной целине. Спотыкаться о невидимые накопы нор. Вздрагивать от вспархивающих из-под ног сонных жаворонков. А невидимая в темени Ласка то убегала бы, то догоняла и тыкалась мордой в ногу.
Когда он лег в постель, гул оврагов еще жил в нем. Венька молча повернул Танчуру на спину, молча и зло овладел ею. Тогда гул отдалился, и он уснул.