Глава четвертая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

… Волчья свадьба гналась за Лаской. Серые тени окружали собаку с трех сторон. Гнали прочь от жилья к лесу. Егерь бежал наперерез стае. Вяз в снегу, задыхался… Оскаленные кровавые пасти, желтое пламя глаз. Они взяли ее в кольцо. Ласка, жалкая, вся в крови, ползла, утопая в снегу, к нему. Из прекрасных ореховых глаз ее текли слезы. Венька схватился за ружье, висевшее на плече. Но ружье куда-то пропало. Он вытянул из-за голенища унта охотничий нож и бросился в стаю. Страшно закричал. Тени сбились в кучу. Рык, визг. Один из зверей бросился на егеря. Ударил в бок. Венька очнулся весь в холодном поту.

— Дурой сделаешь. — Танчура еще раз толкнула его в бок. — Очнись ты. Скоро со своей сукой рехнешься. Все бока мне проширял. Чо наснилось?

— Да так. Спи, ничо.

— Спи… Орешь, как бешеный. Дай-ка сюда одеяло. Все в ноги сбил. Гнался что-ли кто за тобой?

— Ага, гнались. — Так и пролежал до света, ворочался: «В самом деле, волчья свадьба набежит, порвут, как грелку. Лежу тут, а ее, может, погрызли… Или машиной сбило. Валяется где-нибудь, кровью истекает…»

Днем куда ни шел, что бы ни делал, все о ней думалось. На свои заботы, на людей Венька стал глядеть будто с вышки какой. «И чего они, как мураши, суетятся? — впервые с удивлением размышлял егерь. — Вот взять, к примеру, Ласку. Вырастил ее, выкормил, натаскал по зверю, а она взяла и убежала, не спросилась. Так ведь легко можно потерять все, что у нас есть. Дом там, одежду, голубей, деньги, жену. Кажется, что это мое навсегда. Еще гребем, побольше, послаще. А тот, кто нам все это выделил напрокат, смотрит, небось, сверху и смеется… Вон Шурик Аракчеев «Жигули» в лотерею выиграл. Плясал вприсядку. А через год на этой «лотерейке» на полной скорости под мост улетел, со смертельным исходом…»

Мысли, как пчелы гудели, роились, жалили. Выходило, все зряшное: «суета сует и ловля ветра».

Танчура ничего этого не могла понять, ревновала, злилась. И от ее бестолочи становилось еще горше. Егерь брал ружье, надевал лыжи, шел в холмы к рукавицам. На подходе сердце замирало: «Подойду, а там ее следы…» Следов радом с рукавицами было полно. Мыши, вороны, лиса подходила. Всякие, кроме Ласкиных.

Спускаясь в долину, егерь наткнулся на волчий след. Аж мурашками под свитером покрылся: сон в руку… «Щас гон, один прошел и другие накатятся». До сумерек лазил по перелескам, звал, стрелял: «Волки звери сторожкие. Услышат выстрелы, обойдут стороной… А где она, в какой теперь стороне, тварина белолапая?…»

Дома не давала покоя Танчура. Врастопырку верхом садилась ему на колени. Указательным пальцем гладила складку над переносьем:

— Вень, ну чо ты такой хмурый. Ну чмокни свою жену в губки, расслабься. — Чмокал, вздыхал.

— Ну-у, Венчик, — капризно морщила рот Танчура. — С душой поцелуй… Пошали со мной.

— Тань, подожди, идет кто-то. — Ссадил жену с колен, встал.

— Нет там никого. Все по своей сучке ненаглядной тоскуешь, — порохом вспыхнула Танчура. — По мне бы не стал так убиваться. Думаешь, я ничего не вижу? От тюрьмы на мне женился. Теперь морду воротишь! Не по Ласке, по этой стерве своей тоскуешь.

— Ну все, договорилась. — Венька остановился у порога. — Опять маман твоя сюда шляется. Ноги ее чтоб тут не было!

— Щас! Слушаюсь! — Танчура вскочила, завихлялась сытым жарким телом. — Ходила и будет ходить. Она мне мать родная!.. Стерва эта тебя бросила!..

— На зону чуть-чуть меня не засобачила твоя мать.

Венька оделся, хлопнул дверью. Танчура кричала в след злое. Во дворе постоял на ветерке. Через забор виднелись далекие холмы. Иссиня черные кулиги перелесков сливались с подступавшими из долины сумерками.

От тюрьмы женился… Позорище… И полезло из памяти то, чего он так боялся ворошить, тревожить. Оберегал, как оберегают заживающую до кости рассаженную топором руку или ногу.

Думал, зарубцевалась, а тронула вот, боль аж в печенках отдается.

… Сразу после армии устроился Венька шофером в сельпо на автолавке товары по селам развозить. Послали его как-то на выездную торговлю в дальнее село, в народе его Тот Свет прозвали. Продавцом поехала Танчура. Дорога неблизкая, ля-ля, тополя. Девчонка над Венькиными байками по кабине от хохота катается. Глаза большущие серые блестят. Румянец на лице полыхает. Грудь под свитерком торчком, сосочки кнопками на пульте управления. И столько в ней радости, энергии, Венька диву дался, как это он раньше ее не замечал.

Так и ехали. У продавщицы горлышко белое, нежное, каемочку черного свитерка хохоток колышет. Коленки белые из-под задравшейся юбчонки семафорят. Тут как на грех дорога на подъемник пошла. Венька на пониженную передачу переключился. Рука с рычага передачи нечаянно Танчуре на коленку соскользнула. Продавщица смеяться перестала, напружинилась. А ручонка шаловливая коленку гладит, выше интересуется. Пальцы, грубые, с заусенцами, атласную кожицу на бедре царапают тихонечко. Сидит девчонка не шелохнется, перед собой смотрит. Коленки сжала, лицо жаром окинуло, ноздри раздуваются. Тем временем щекотные пальцы до каемочки трусиков доползли. Ну а молчание, как учили, знак согласия. Вертанул Венька руль, автолавка через кювет и в лесопасадку. Встал за деревья, чтобы с дороги не видно было. Двигатель заглушил. Танчура к нему на шею кинулась, как пламя. Целовал, мял дрожливое тело. До трусиков с каемочкой раздел. Дрожит продавщица, глазища закатывает, дышит со всхлипами, а коленки намертво сжала: «Нет, нет и нет!.. Женись на мне, тогда все твое!»

«Красавица моя, ласточка. Ну раздвинь коленочки. Ничо я те плохого не сделаю, — чуть не плакал Венька. — А завтра же пойдем распишемся. Ну-ну же». Вырвалась, спрыгнула Танчура из кабины. Стоит на палой листве босая, голая. Ладошкой прикрывается. Разорванные трусишки на одной ноге болтаются. Грудь торчком. Парок от нее явственно так дымится. Куда утерпеть тут солдату, два года представлявшему в казарме по ночам, как да что, монах и тот бы осатанел. Кинулся Венька на нее зверем, повалил на мерзлую землю. Поцелуем забил кричащий рот. И тут же сам ойкнул от боли. Впилась Тунчура ему в губу, чуть не насквозь прокусила. Тогда-то и опомнился. Пока ехали на Тот Свет, губу распухшую пальцами трогал. В Танчурину сторону не глядел: «Поторговали, называется, товарами первой необходимости…»

На обратном пути Танчура попросила остановиться. Достала из пакета водку, закуску.

— За рулем не пью, — обиженно отвернулся к боковому стеклу Венька. — Хочешь, одна пей. Припала Танчура к нему горячим телом. Дотянулась губами до уха:

— Прости меня, Веня, все щас у нас будет хорошо. — И скоро полетел из тесной кабины автолавки в осенние сумерки тонкий девичий крик, скорехонько перерастающий в женский.

На другое утро в гараже к Веньке подошел седоватый незнакомый сержант милиции, взял под локоть:

— Ты, Вениамин Александрович, вчера на Тот Свет ездил?

— Было дело, — не почуял беды Венька.

— Проедем со мной на минутку. Деятеля одного опознать надо…

— Какого?

— Там увидишь.

Посадили его в милицейский УАЗик:

— А руки у тебя в чем, в крови что-ли. Ну-ка вытяни!

— Да ни в чем.

Ладони выставил, наручники клацнули. Привезли в райпрокуратуру. При виде Веньки прокурор провел пятерней по мужественному смуглому лицу, будто сдирал казенную маску. В его пристальных красноватых глазах тлело сочувствие. Евгений Петрович Курьяков знал, как с такими отморозками разговаривать.

— Что ж ты, дурила, уговорить ее не мог?

— Кого? — Венька потрогал вспухшую верхнюю губу.

— Акиншину Татьяну Викторовну.

— Она же совершеннолетняя, — растерялся Венька.

— Думаешь за изнасилование совершеннолетней срок не получишь?

— Брехня! Не насиловал я ее, — враз осевшим голосом крикнул Венька. — У нее спросите. — Боль от въевшихся в кость наручников пугала.

— А вот гражданка Акиншина в своем заявлении пишет, что ты сорвал с нее одежду. Она бросилась бежать. Ты догнал повалил на землю и изнасиловал. Ведь так все было? — спрашивал он вроде как сочувственно и оттого делалось еще стыднее.

— Да никто ее не насиловал, — корчился от стыда Венька. — Она меня за губу укусила, я бросил.

— Что значит, бросил!? Совершил половой акт и отбросил девушку, как тряпку! — напрягаясь жилами на толстой шее, вдруг закричал на Веньку прокурор.

— Ты животное! Закатаю тебя лет на пятнадцать на строгий режим! Хвостом тут вертит! Сама-а-а. Когда сама, заявления в загс подают, а не в прокуратуру!

— Она сама… Ехали назад. Достала водку… — барахтался, будто в ледяной полынье, в словах Венька.

— Я уже это слышал! — обрезал прокурор. — Признаешь, что в кабине автомашины, несмотря на ее сопротивление, ты раздел гражданку Акиншину с целью совершить половой акт?

— Она не сопротивлялась, она сама. — Рот у Веньки пересох, и оттого слова вываливались из губ и будто падали под ноги, не долетая до волосатого прокурорского уха.

— Откуда у нее тогда синяки на предплечьях, не скажешь?

— Это уж потом она сама… а это сначала…

— Подтверждаешь, что в кабине раздел ее до трусов. Да или нет?

— Ну, подтверждаю.

— Так-то лучше. Она вырвалась из твоих рук, выскочила из кабины. Ты понимал, Егоров, что девушка не хотела совершать с тобой половой акт или как вы говорите, «заниматься любовью». Ты понимал это, Егоров?

«Выездная торговля, с выездом на зону на пятнадцать лет строгого режима», — все затмевая, пламенем полыхало в Венькином сознании. В языках этого чудовищного пламени сохли губы, горело лицо.

— Я думал… думал, она играет, — пытался сбить, загасить он это стыдное вонючее пламя.

— Ты повалил ее голую на грязную землю. Ты так играл? Ты искалечил жизнь девушки, опозорил ее в глазах всего района! — Прокурор все сильнее самовозбуждался от благородного крика. Ах как сладко казнить виновного. — Девушка защищалась от тебя, как могла. Даже укусила тебя. Но ты сильный. По-до-нок! Если бы на ее месте оказалась моя дочь, я бы тебя вот этими руками задушил!..

Венька хотел было сказать, как Танчура, спрыгнув из кабины, показала ему язык. И про бутылку, которую они прежде выпили. Ее можно найти в кювете. На ней отпечатки пальцев Танчуры… Но вспыхнувшая в нем ответная ярость на Танчуру затмила Венькин разум: «Прости меня, все щас у нас будет хорошо». «Тварь, сука, нарочно подстроила с этой бутылкой!.. И этот орущий мужик в галстуке… Западня. Вам так хочется? Нате»:

— Да я повалил ее на землю. Изнасиловал! — Кричал и чувствовал, как летит в разверзшуюся перед ним бездну.

И прокурор с привычной всякий раз вновь переживаемой радостью смотрел со своей высотки на дрожавшие мосластые руки, изуродованное криком лицо, сломленного насильника.

Но почему его налитые злобой глаза смотрят так прямо?… Никто, даже убийцы не смотрели так прямо и яростно в узкое прокурорское переносье…

— Доволен! Где подписать? Я все признаю. Довольны? — корчился, тряс сцепленными сталью руками Венька. — С-су-ка-а!

Дверь будто распахнулась от этого крика.

До конца жизни Венька будет помнить, как в сумерки кабинета влетел, плеская белыми крыльями, ангел. И как он превратился в Танчуру с растрепанными волосами, а белые крылья опали полами плаща. Она еще не произнесла ни слова, но он почему-то знал, что спасен. Танчура бросилась к Веньке, упала перед ним на колени, стала целовать затекшие в наручниках кисти:

— Прости, прости меня подлую! Это все мать. Она выпытала… Она… Я не хотела, боялась, что ты… Я сама… Люблю его… Сейчас напишу, что я… сама… Что надо, чтобы вы его выпустили!? — Она подняла на прокурора мокрые глаза.

— Что сама! Что ты сама? — вздуваясь жилами, страшно закричал прокурор. Сдавил побелевшими пальцами пепельницу. Его высотка, на которую он ухлопал всю жизнь, бежала трещинами. — Кто тебя сюда звал! Что ты сама?!

— Сама я, — опешила от его крика Танчура. — Сама… Сама я под него легла. С охотой. Люблю я его! Отпускайте!