Стая Одинокого Ветра-6

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Стая Одинокого Ветра-6

— А где же все остальные бляди?

Хрущев на летном поле 14 октября 1964

Так бывает сплошь и рядом. И, как подметил великий Джером, не только у меня. Все болезни сваливаются на нас во время отпусков, каникул, выходных, праздников и прочих радостных дней. На вторую неделю ничегонеделания, при наличии денег, пойла, настроения и при отсутствии забот, хлопот и так далее, меня свалила невиданная ангина со всеми ее 40 градусами и полным отстрелом мозгов. Я плыл по долине гейзеров, и фениксы слетались на мою голову, и дышал я, как рыба на июльском песке, и лежал я, размокший, как кусок рафинада. И смотрел я на телефон на тумбочке, и не мог до него дотянуться. Карат стоял рядом, заглядывал мне в глаза, но ничего не мог сделать. Когда ангелы уже стали настраивать арфы, я диким усилием воли добрался до телефона. Самым тяжелым было объяснить — где я живу. Я, честно говоря, и сам не знал, как это типа жилье называется. Поэтому попросил обратиться на КПП, а там, вроде, покажут. Не прошло и года, как они приехали. В комнату зашла докторша со всеми своими размножающимися на глазах чемоданами и осмотрела труп. Труп пытался разговаривать. И даже шутить. Потом он долго вытаскивал свою жопу из-под одеяла под спасительный шприц. Потом он так же долго ее туда обратно пихал. Потом докторша ушла, оставив кучу бумажек разного цвета. И я уснул. В голове не было ничего, только воспаленное пространство с гнойными искорками. Потом это пространство стало бездонно черным.

Утро я увидел через закрытые глаза. Пространство стало розовым и пульсирующим. У него появился цвет, свет и голод. Кое-как, через Ирину, я вызвонил Ваську. И он явился. Он принес с собой запах уже не таявшего снега, апельсиновый сок, сало, суповую кость, конфету, всякое другое говно и бутылку водки. И перец. Черный, молотый, жгучий, кусачий перец в пакетике.

— Ты это… ты эти таблетки выкинь, — сказал Вася, нарезая сало, — с них толку все равно нет. Вот водочка — это жизнь. Потом, ты завтра на прием когда пойдешь — они тебе посоветуют гланды эти — на хрен. Во-первых, что с них взять, они в советском мединституте учились. Политинформации там, акты протеста, в Сантьяго идет дождь, фестиваль молодежи, дискотека и тэдэ. Я же у них в общаге жил. Они еще больше нашего пьют. Какая там, на хрен, клятва Гиппократа! Во-вторых, у них такая установка — резать и еще раз резать. Посмотрит в твою пасть поганую и брезгливо направит тебя куда надо. Ну-ка, открой ебало!

Я открыл рот. Он бросил нож, взял мою голову в руки, повертел, ловя свет и произнес:

— Да, один гной. Все гланды в прыщах. Скажут — вот вас вылечим, а потом отрежем. Скажи ты мне, тупорылому, зачем человека вылечивать, а только потом, здоровому! — он поднял палец, — только потом резать гланды? Ладно, сейчас мы это дело поправим…

Он разлил водку по стаканам — себе поменьше, мне побольше, открыл пакетик с перцем, высыпал из него добрую половину в мой стакан, размешал ножом, взял его, посмотрел на свет, еще помешал.

— Ну сам бы пил. Такая вкуснятина. — он протянул мне эту отраву с овчарочьей улыбкой.

— Не умру? — спросил я, беря стакан.

— Ясен хрен, умрешь. Только не запивай. Смоешь все лекарство. Тут смысл в чем? Стафилококк, конечно, от перца не погибает. Но организм хуеет и начинает брыкаться, поскольку он тоже живой. Организм у любого существа, Алкаш, мудрый, но наивный. Обмануть его — два пальца обоссать. А вот победить — очень трудно… К тому же перец локально поднимает температуру и тащит на себя кровь. А кровь — это тоже жизнь, как и водочка. С ней придет все, что надо и уйдет все, что не надо.

Я выдохнул, покачал головой и выпил — как в котел с кипятком нырнул. Организм даже не охуел — опизденел. Он проснулся с такой силой и недоумением, что меня подбросило вверх. Глотка сгорела тут же и перестала ощущаться вообще. Огромный солнечный шар поселился внутри меня и рос, как на дрожжах. Я перестал дышать и даже не мыслил, что когда-нибудь начну дышать снова. Вася в моих глазах стал разбухать, потом потек куда-то вниз вместе со слезами. Я схватился за горло и показал свободной рукой на пакет с апельсиновым соком, на что Вася сложил самую заурядную фигу.

— Это что? — наконец сипло выговорил я лет через двести, — просто перец?

— Ну, конечно! — заржал Вася. — Это специальный перец! Для Алкашей. И кашлять, кстати, тоже нельзя.

Я и не думал начинать кашлять. Это было, видимо, то же самое, что вырвать себе кадык. Я наступил на горло всем песням и звукам, которые только знал. Но понемногу мир стал не так уж плох. В нем появилось тепло, нега и запах сала. Из него исчезло «вчера» и «завтра». И появилось «сегодня».

— Так вот, — продолжил Вася, наливая по второй, — тебе с перцем? Ладно, ладно, не вставай, без перца… Так вот, гланды, или по-нашему, по-научному, небные миндалины — часть лимфатической системы. Они, Алкаш, в какой-то мере отвечают за иммунитет. Уберешь миндалины — от инфекции не спасешься, но она осядет уже не на них, естественно, а пойдет глубже. Так что — не режь. Закаляйся там, обливайся, и будь целеньким. В организме ненужных частей нет. Это тебе любая женщина скажет.

Карат под столом самозабвенно расправлялся с суповой костью. Слышался скрип испуганных хрящей и хрумканье. За несколько минут он съел ее полностью. Я всегда удивлялся — каким образом он их перетирает. Не мясо, не суфле. Была кость — нет кости. Как-то шурин Митрича принес ему искусственную. У него убежала собака, и была у этой собаки игрушка — огромная долгоиграющая кость из какого-то сплава, пластмассы, или еще чего. Кость эта едва заметно пахла мясом и благополучно прожила у шурина полгода. В инструкции рекомендовалось почаще ее мыть щеткой, про срок службы не говорилось ничего, а мелким шрифтом сообщалось, что если отдельные мелкие кусочки игрушки попадают в организм собаки, то это не опасно, поскольку она из органики на 100 процентов. Подразумевалось, видимо, что эта кость — вечная. У Карата это буржуйское изделие прожило ровно 15 минут. Митричев шурин долго не верил и все искал эту кость, пьяный, вокруг сторожки. Думал, что Карат ее закопал.

Через часок Вася ушел, а я откинулся на подушку и стал выздоравливать. Телевизор бубнил про политику, а я смотрел в потолок и думал. Как-то вдруг резко захотелось двигаться, бегать, прыгать и надрываться. Ну что за блядский организм! В здоровом виде он не хочет делать ничего. Любое движение для него — нудная необходимость, тоскливая обязанность и одолжение хозяину. Но едва стоит лишить его этой возможности, как ему, видите ли, сразу это жизненно важно. Мудрый, говоришь? Но наивный, говоришь? Ладно, завтра ты у меня взвоешь… А почему не сегодня, спросил организм. А потому что твой хозяин слегка пьян. Так ты и завтра будешь пьян, сказал организм. Почему это, спросил я. Так ты каждый день пьян, сказал организм. И давно, спросил я. Да, почитай, лет пять уже, сказал организм. А трезвый я бываю, спросил я. А ни хуя, сказал организм. Дык, пора завязывать, сказал я. Организм с изумлением замолчал. Потом он тихо согрелся, благодарно свернулся калачиком и уснул. Мы спали как убитые. Я и мой организм…

Я — ночное облако.

Я — облако в ночи.

То, что ты видела раньше — это физическая оболочка, она может порваться, исчезнуть, постареть. Облако в ночи не стареет. Оно проходит сквозь деревья, траву, оно уходит в землю и возрождается из воды. Оно — вечно. За тысячи лет оно растворило в себе мысли, чувства, взгляды, слезы миллиардов людей. Его нельзя убить, нельзя дотронуться до него. Но его можно почувствовать.

Закрой глаза. В тебе тоже есть свое облако. Когда ты засыпаешь или думаешь о чем-то, облако выходит из тебя. Оно — реально. Твое тело живет там, где надо есть и пить. Твое облако не требует пищи. Но оно требует света, ночи, дождя, травы, другого облака, неба, потому что оно и есть — свет, ночь, дождь, трава, другое облако, небо. Ты не можешь исчезнуть, потому что это все нельзя убить. Не замечать можно, но убить — нельзя. И вот ты летишь ночью — почти незаметное в темноте. Ты теперь чувствуешь себя по-другому, потому что руки, ноги, позвоночник, глаза, губы — все это не нужно облаку. Тело теперь фантомно. Оно призрак облака, как, может быть, настоящее облако — призрак воды.

Земля шелестит внизу. Ты проходишь сквозь ветви самых высоких деревьев, скользишь по горам, смешиваешься с другими облаками. Ты — нигде не кончаешься. Что означает — нигде не начинаешься.

Все твое почти исчезает. Остается ровно столько, чтобы не потерять себя вовсе. Все святые умерли, все боги умерли, тебя не надо спасать, не надо гнаться за тобой. Бесформенность, пожалуй — самая изысканная форма. И ее может создать твое облако и ее нельзя повторить.

А теперь открой свои фантомные глаза, вытяни руки, через которые проходит свет и в которых преломляются млечные звезды. Дыши фантомными легкими, впитывая небо, которому миллиарды лет. Слушай, призрак своего облака! Когда через много лет на этой ступеньке вселенной не останется ничего, кроме огня — ты не исчезнешь. Ты пройдешь сквозь ад, сквозь рай, но это все иллюзия, это все придумали даже не облака — люди. Когда-то Казимир Малевич писал картины, пытаясь отразить мир таким, каким он его видит. Но все дело в том, что люди смотрели глазами, а Казимир пытался писать сердцем. Он пытался по-всякому, ломал линии, изображая куски мира. А потом — прозрел. И появилась последняя картина вселенной — «Черный квадрат». Искусство кончилось. В ряду других картин квадрат — абстрактная нелепица, взбрык эстета, жест уставшей кисти. В ряду картин Малевича он похож на смерть его облака. Больше Казимир мог бы не рисовать.

Так вот, когда через много лет на этой ступеньке вселенной не останется ничего, кроме огня — да сохранит тебя кто-нибудь от черного квадрата…

…Минус 9 по Цельсию — температура детская. Я бежал голый по пояс, дыша носом. Снега еще было мало, тропинка еще вовсю использовалась дачниками и была в меру утоптана. Справа, легко и с юмором, меня обгоняли Грей и Карат. Уходя вперед мощной рысью, по пути весело огрызаясь друг на друга, они возвращались мне под ноги, едва не сбивая. На их лицах было написано никак не скрываемое превосходство. Более сдержанный Грей играл мускулами, как гладиатор — вещь в себе, загадка духа, ужас ночи. На Карате, струилась разноцветная шерсть. Когда он бежал — он весь переливался, как водопад. Когда прыгал вверх — взрывался черно-белым фонтаном, когда приземлялся — шерсть еще летела вниз. Улыбка дельфина, жемчуг зубов, смех ночи.

Березовый лес, голый, почти зимнего уже цвета, молчал, как молчат спящие. Только шумели вверху черные ветви с желтыми блестками случайно оставшихся листьев. Такие же блестки пятаками неслись под ноги. Я бежал уже не тяжело, как пять дней назад, когда дрожали ноги и бешенно колотилось сердце. Я тогда и пробежать-то смог километра два от силы. Водка и сигареты выходили липким, ядовитым потом. Организм, почувствовав какие-то перемены мощно избавлялся от всякой дряни. Я кашлял — как рыдал. Меня рвало на опушке чем-то черным. Понос скрутил меня прямо на бегу. Такая вот симфония. Фа-мажор. Умненький у меня организм, хороший. Ладно, не трепыхайся, сказать уже ничего нельзя.

На правом локте у меня — манжета на «липучке», защищающая от холода давно поврежденный сустав. На руках — шерстяные перчатки. На ногах — кроссовки с яркой надписью «Adibas». Великая мудрость ехидного китайского народа. И шапочка с идиотским зайчиком на голове. Насрать. Я бегу. Я буду бежать, пока есть силы. А сил у меня — вагон.

Березовый лес кончился, пошел осинник, обглоданный лосями. Их здесь штук пять — и все на учете. Попробуй тронь. На них даже тавро проставлены. Сегодня я их еще не видел. Осинник кончился, мы вырвались на замерзшее поле. Снег тут был, но его уже сдуло. Через несколько дней сюда не попадешь — увязнешь. Я решаю бежать через поле. В поле я для собак даже и не объект насмешек — карикатура. Ничего, сукины дети, я еще свое возьму. Я бегу и смотрю под ноги — любой кусок замершей почвы может неправильно попасть под стопу, и тогда — травма. Нет уж, бегите, бегите, шерстяные. Псы мощно и радостно превращаются в быстро уменьшающиеся точки — сумасшедший заяц вылетел сдуру из какой-то кучки жнивья и сквозанул, как за бутылкой. Хрен там вы его поймаете! Через несколько минут обосранные донельзя псы прибегают ко мне. В глазах — шитое белыми нитками безразличие ко всем зайцам мира. Я молчу. Я потом буду смеяться. Я еще вспомню. Поле кончилось. И, сразу за полосой тальника, — невысокий, в рост человека, обрывчик, песчаный пляж и река. Я прыгаю вниз, тщательно выбрав песчаный пятачок. Грей, не раздумывая, летит следом, уже в полете ища — куда опуститься. Карат хитрый. Он бежит влево, ищет спуск, стекает по нему и возвращается к нам, всем своим видом подчеркивая нашу крайнюю тупость. Ну ладно, ладно, умный, рожа твоя протокольная. Карат наклоняет набок голову. Я треплю его по шее.

… Я разделся догола, помахал руками, потянулся и пошел к воде. Выше по течению — плотина ГЭС и река здесь перемерзает только в декабре — январе. Если вообще перемерзает. Уровень воды все время пляшет и не дает закрепится закрайке по-настоящему. Сейчас у воды была небольшая рваная лента острого льда. Я перешагнул через нее и быстро пошел по воде, погружаясь по колени, пояс, грудь. Дыхание отказалось работать напрочь при такой температуре и я был не против. Потом я нырнул…

Солнце лопнуло и погасло. Я скользил в глубину, не чувствуя своего тела. Жгучая вода отняла у меня кожу, зрение, слух. Я раскованно падал в холодный мрак ада и звучали в моем мозгу мольбы и проклятия. Чужие. Своих у меня не было. Было только ощущение могущества, разрывающего мое тело. Был звон бессмертия. Была радость не вынырнуть никогда. Была агония сухопутного существа, вспомнившего зов глубины. Сердце шелестело в ушах, не понимая — как ему биться. Организм хуел, не хуже, чем от «Лесной воды»… Умри вот сейчас — так и пойдешь мертвый, не понимая своей смерти и не веря в нее. Вот откуда берутся зомби. Это просто человек не знает, что он умер. Ему не сказали. Такая вот незадача. Такая вот жажда БЫТЬ, даже мертвым… Слышу тебя Карат, слышу…

Развернувшись в глубине, я позволил себе всплыть.

…Я выскочил из воды чуть не по пояс, и мотнул головой, откидывая мокрые волосы. Брызги, сорвавшиеся с них, полетели далеко назад. И вернулся мир. Только в нем не было пока температуры. Никакой не было — ни положительной, ни отрицательной. Карат стоял в воде, едва замочив лапы, и не решался прыгнуть ко мне.

— Что, засранец, страшно? — я пошел ему навстречу, гоня перед собой ненавистную ему волну.

Карат виновато, но успокоено крутанул хвостом.

— А если б вправду тонул? Полез бы спасать?

Пес зарычал.

— Ну, мать твою, он еще и обижается…

Карат крутился вокруг меня на берегу, не давая одеваться и все время лез своим носом мне в морду. Все это время Грей кого-то гонял в кустах, но мне не было видно — кого. Потом он вырвался на простор и стал вытирать лапой свой арийский нос.

— Ну, и куда ты его засунул? — спросил я.

Грей чихнул и сел на песок. Явно обескураженный.

Я ребром ладони срезал с себя воду и мы побежали назад. В конце поля кожа на мне высохла и пришел холод. Он не был еще назойливым, он просто говорил, что он есть. То есть я начал чувствовать температуру. И прибавил ходу. В осиннике псы вдруг ощетинились и встали как вкопанные. Потом Грей медленно пошел вперед. Карат за ним.

— Что? — спросил я.

Грей шел и все ниже припадал к земле, вытянув голову. Мне не понравилось это кошачье движение. Мне вообще перестал нравиться этот лес. Карат обогнал Грея и, перестав улыбаться, мощно начал скрести задними лапами мерзлую землю. Я подошел поближе.

Через осинник, шла избитая собачьими лапами тропа. Свежая тропа. Здесь совсем недавно, после того, как мы пробежали к реке, побывала огромная стая. Она исчезла совсем недавно. Мы могли с ней столкнуться. Я видел комья мерзлой земли, вывернутые мощными лапами. Река из собак прошла вдоль окраины города… Куда? Я вдруг вспомнил сообщения по телевизору. Я вспомнил кадры, снятые на городской свалке. Откуда столько собак? Куда они идут? Я быстро увел своих псов из осинника и побежал домой…

Телефон Митрич взял на удивление быстро.

— Ну, ты что, еще не начал пить? — спросил он.

— А ты еще трезвый? — осведомился я.

— Так день! Воскресенье. Куда гнать? Шурин к вечеру придет. А свой пузырь я так, по маленькой растягиваю. Для души.

— Грей сейчас прибежит к тебе. Слушай, Митрич, в лесу собаки. Я следы видел. Очень много, Митрич. Что они там делают — не знаю. Крупные.

— Да мало ли собак бегает… Может вы свои следы видели?

— Нет. Нас не так много, Митрич. Две собаки — не сто. Чуешь?

— Чую. Не эти ли — с Заводского района? После двух трупов, там перестреляли всех собак, какие попались. Но только — сам по радио слышал… Не тех, явно. Тех, уже не было. Значит, в лесу, говоришь? Ну дела…

— Не выходи ночью. Грея возьми к себе. Шурина — на хуй. Для них колючка — так, видимость. Хотя вряд ли они сюда пойдут. Но чем черт не шутит? И позвони… я не знаю. В ментовку, что ли? Во, Васькиному брательнику звякни! Пусть разбирается.

— Это можно… Моя милиция — меня бережет…

Карат все это время смотрел на меня. Я погладил его по голове.

— Что, шерстяной? Грустишь? Пошли-ка к Лисе. Ты у нее еще не был.

— …Э-э-э, — сказал я на вахте через 40 минут. Эту вахтершу я помнил. Не дай бог — и она меня! Впрочем, я всегда покидал общежитие и иногда попадал в него через что попало. По причине холода, путь через колясочную был перекрыт. Черный ход — почему-то тоже. Видать, разъебали их недавно за какой-нибудь аспирантский дебош. Пока я говорил «Э-э-э», Карат вразвалку шел мимо вахты и не был виден из-за стойки. Во всем, уже уходящем в небытие сэсээре, всегда на входе в общежитие есть либо вертушка, либо стойка, за которой сидит вахтер. Либо, как вариант — и то, и другое вместе. Здесь была стойка. И Карат не был виден даже теоретически. Но стук когтей надо было заглушить. И я вежливо осведомлялся о работе буфета на первом этаже. Который, вообще говоря, сроду не работал.

Лисы почему-то не было. Я позвонил в дверь, постоял, пожал плечами и решил сходить пока к Васе. Вася был. Он… мыл пол. Когда я открыл незапертую дверь — на меня надвигалась джинсовая потертая жопа с кожаным лоскутом, на котором было выдавлено «Diesel». Карат с изумлением на нее уставился.

— Если мою морду… и твою жопу поставить рядом, то все скажут, что это — два бандита! — сказал я.

— Слыхали мы эту песню триста раз! — сказал снизу Вася и выпрямился. — Привет! Садись вон пока на стул. Я сейчас.

Вася посбрасывал все ведра, тряпки и прочее в угол, сходил помыть руки, но вернулся почему-то с бутылкой водки.

— Это ты откуда ее вытащил? — удивился я.

— Э-э-э. Из бачка. Я там прячу.

— С унитазного, что ли?

— Ага. «Каждую песчинку вашего вклада мы превратим в жемчужину». Русский дом Селенга. Ирка не хочет, чтоб я пил.

— А где она, кстати?

— Уехала к сестре в деревню. На выходные. Ну-с, водку какой страны мы предпочитаем в данное время суток? Хотя, о чем это я? Водка бывает только одной страны — нашей. Все остальное — фуфло.

— Так я это… спортсмен. И все такое. Сейчас вот с Каратом купались в речке. Бегали.

— Да? Так вы замерзли, мать вашу!!! Быстро на кухню!

Сказать, что я не хотел выпить — было нельзя. На самом деле, меня просто трясло от желания пропустить литр-другой. И это в корне отличалось от привычного желания опохмелиться. Потому что опохмел — акт физиологии, так сказать, потребность тела и казус органической химии. Когда уходит после нескольких дней воздержания утренний депрессняк, то остается кристальное и возвышенное желание просто прикоснуться к великому изобретению Дмитрия Ивановича. И сдержать это желание бывает еще труднее, чем победить абстинентный синдром без алкоголя. В общем, я шел за Васей как осел за морковкой. Или что им там привязывают на шесте перед носом? Когда на столе оказалась сельдь в горчичном соусе, черный хлеб и картошечка — мой организм пошел вешаться. Он понял все. Он не хотел в этом всем участвовать даже символически. А нельзя, скажем, сельдь без водки, спросил он, намыливая веревку. А нельзя, сказал я. А нельзя, скажем, перекусить слегка, фуршетно и без акцента на алкоголь, спросил организм. Почему нельзя — можно, не совсем уверенно сказал я. Тогда я потом, сказал организм, откладывая веревку. Уж больно селедочки хочется…

Карат получил хранящийся для него на дне холодильника пакет со всякой вкуснятиной и залез в него лицом по уши. Аппетитный хруст витал в воздухе. И мы сели за кухонный стол, потирая руки.

— Ирка — баба хорошая, — сказал Вася. Только не любит, когда я пью. У нее ведь муж был и от этого дела умер. Ну, или не от этого, кто знает — заснул пьяный, проснулся мертвый. Она меня замучила — будит, понимаешь, по ночам, когда ей кажется, что я не дышу. А я ж не храплю. Вот и будит. Да еще спросонья как вскрикнет! Я вскакиваю и хуею. Тревога, по коням, немцы в городе и все такое. Потом успокаивает. А сна-то нет уже! Вот и сплю днем. Но скоро это прекратится…

— Почему? — спросил я, делая себе самый вкусный бутерброд на свете.

— Так работать же надо. Тут знакомый мой фирмочку организовал — приглашает.

— Что делать будешь?

— Да так, коммерция. Светка ж меня не зря натаскивала. Ты ж в курсе — она еще и советское время делами заправляла. Не дай бог, сейчас наши пути с ней перехлестнуться — все, кранты, сожрет и не подавится! Ну да насрать, разберемся. Дай-ка я музыку включу.

Вася включил магнитофон, стоящий на холодильнике. Оттуда потек разнузданный русский шансон. В России все разнузданное — даже шансон, который в оригинале если не сдержан, то хоть при бабочке. Здесь никаких бабочек не было. Косоворотка, знаете ли. Мы чокнулись и выпили, закусив небесной сельдью в горчичном соусе. Потек, потек мир отдельно от нас. Красота. Пускай течет. А мы — смотреть будем. Художники мы. Пиросманишвили. Пир трех князей. Такое вот состояние.

После третьей стопки Вася вдруг загрустил.

— Ты чего? — спросил я.

— Да песня, мать ее… Была у меня в институте подруга. Никаких сексов. Просто охуительная девушка Лена одного со мной роста, крупная и здоровая как лошадь. Кровь с молоком. Вообще я ходил не к ней, а к ее подружке… вот черт, забыл, как зовут. Они жили в комнате на двоих. На втором этаже. Я — на пятом. В комнате на четверых. Вертеп разврата. Пивная нора. Филиал хора имени Пятницкого. Я — единственный городской с нашего курса, кто жил в общежитии. На четвертом курсе меня, наконец, выкинули оттуда на хуй. Выкинуть-то выкинули, а как меня выгнать реально? Никак. Не тюрьма, не зона. Захотел — зашел. Захотел — вышел. А поскольку на непроживающего вообще никакой управы — отстали. И я опять стал там жить. Но это так, к слову.

Ленка была здоровая, как лошадь. Ну, это я уже говорил. С ее подружкой у меня чего-то не заладилось. Потом эта подружка стала часто где-то шляться и, в общем, Ленка подолгу жила вообще одна. Я, по старой памяти, заходил. Приду — этой подруги нет. Принесу, чего сворую в учхозе, поесть. Или водки. Она пила, но не сильно. Идеальный для меня собутыльник была. Поговорим, поржем. Петь тоже любила. Хорошо пела. Допоздна сидели. Потом идти неохота, да и куда идти — мои сокамерники уже ни тятя, ни мама. Пойло выжрали. Еще и кровать мою заняли. Вытряхивай их, невменяемых. Больно надо. Ленка говорит — ложись на соседнюю, все равно ее нет. Повторяю — без всяких разговоров о сексе и прочей ерунде. Ну не воспринимал я ее с этой точки зрения. Упадем, в темноте еще разговариваем. Хорошо с ней было. Просто.

Дальше — больше. Было время, я вообще у нее жил несколько месяцев. Такая семейная идиллия без всякого намека на семью. Вечером собирается на свидание — Вася, посмотри, как я? Ленка, тебя кто такую вообще трахать будет? Иди сюда. Волосы распущу, пуговицу расстегну на вороте — вот теперь иди. Вообще никакой ревности. Друзья. Она мне рубашку гладит перед свиданием. Ругается. Как можно в такой мятой ходить? Про нас уже говорили, как про состоявшуюся пару. А нам до лампы. Летом на пляже к экзаменам готовились. Она на спине, под газетой, я голову ей на пузо положу и читаю вслух. Потом она перевернется на живот и рассказывает. Я поправляю. Самое интересное — так я вообще ничего не запоминал. Только ночью, почему-то. Но почитать Ленке — отчего не почитать. Пусть запоминает. И подушка классная. Я ж говорю — здоровая как лошадь. Плавала она — как подводная лодка. Всплывает — волна по пляжу.

Как-то влюбилась сильно. Мучилась — смотреть было тошно. Я ей «Абрикотину» принесу, отпою — ничего, оживает. Классная штука для женщин — «Абрикотин». Сам я его не очень — сладкий. Но запах! Свежими абрикосами пахнет, без всяких примесей. Недели две тосковала, бросил он ее. Бывает. Я ее силой на экзамены водил. Ну, не идет, и все! Хоть убей! Поднял ее как-то, да взял неловко — удержал, но руку вывернул. Говорю, сукина дочь, не пойдешь — считай, зря я руку повредил. Пошла. Сдала. На пятерку. Мы оба с ней отличники были. Как-то институт собрал всех их — много получилось — и устроил что-то типа праздника. Ленка меня потом тащила по закоулкам, еле живого. Впрочем, как-то и я ее тащил. Свалил на кровать, накрыл одеялом. Наградил братским поцелуем и ушел догуливать. Одну зиму страшно холодно было. Батареи — так, фикция одна. Помню, каникулы. Две, что ли, недели. И все, само собой, разъехались. В общежитии — пузырь распить не с кем. Тишина и холод собачий. А Ленка осталась. Она там где-то еще работала и не могла уехать. Я тоже что-то делал. Мы сдвинули кровати, я притащил все одеяла со своей комнаты и мы совместными усилиями свили кокон. Это у нас называлось — «гнездо». Заберемся внутрь и спим до утра. Какой там секс. И в мыслях не было. У ней тогда курсант какой-то был. А у меня… Вообще экзотика. Баба замужняя. На другом конце города. С ребенком. На студенческой «малине». Я там тоже несколько месяцев провел. Но именно эти две недели мы как-то никуда не рвались. Из-за холода, что ли. Утром надо чай ставить. Долго препираемся — кто будет вылезать. Одни маты. Потом я все же устроил Африку — спер «козла» в соседнем блоке. Там нихром — в палец толщиной и через пять минут — сауна. Одна беда — пробки вылетали с завидной аккуратностью. Со второго или с третьего — плохо помню — курса стали мы в летнее время работать кто где на практике. Она родом с Читинской области, ее сразу в родном селе агрономом поставили и горя не знали. Я, понятно, по экспедициям. Науку двигать, спирт гидролизный пить и прочие радости.

На пятом курсе диплом в первый день сдавал. Защита, если память не изменяет, на месяц растянулась. Я тыквой покрутил — ну, не хочу я месяц ждать. Жить хочу. Пошел на кафедру — говорю, первый буду. Нас там трое таких набралось, тунеядцев. Одно плохо — режим получается ну совсем нереальный. Без сна и отдыха. Про водку и говорить не приходится — не вписывается она. Ленка что, у Ленки еще материалы какие-то должны были подъехать — у нее времени валом и не торопится она. А я тороплюсь. Надо первым отстреляться и потом месяц гулять и не думать ни о чем. Пошел к Ленке. Посмотрели, посчитали. Реально, но не очень. Успеваю, но в притык. Вызвалась помогать. Ничего подобного. Сам, все сам. Только единственное — за книгами она мне бегала. А так — сам. Последние три дня запомнил. 36 часов без сна. 5 часов сна. 24 часа без сна. 7 часов сна. Кофе в зернах сам молол на кухне и пил тазиками. Успел.

Вышел из аудитории, плакаты свои с таблицами на полу разложил, потоптал ногами. Традиция. Еще полчаса назад пылинки с них сдувал. Тут же, в коридоре, бутылку пива из горлышка. И накатила такая тоска — хоть вешайся. Еле дождался результатов и пошел к Ленке. Хотел, вообще говоря, в кабак. А пошел к Ленке. Она сидит, на меня смотрит, ничего понять не может. А я и сам ничего понять не могу. Тошно как-то, бессмысленно все — и учеба эта, и диплом этот, и весь мир.

Весь месяц пил. Все бегают, суетятся, а я пью и пью. Лежу в общаге пузом кверху и пью. Очередная партия отстрелявшихся зайдет с пойлом и я с ними. Таблицу какую-нибудь напишу очередному дипломнику и опять пью. Я хорошо таблицы писал. Тогда я еще мог это делать и пьяный. Почернел за месяц как черт. Ленке, конечно, тоже написал.

Не заметил, как время прощаться пришло. В тумане прошел грандиозный отходняк в ресторане. Потом какие-то ночные крики с ракетницами. Фейерверк. Цыплята табака. Ничего не заметил. Одни тени.

Помню только последний день. Уже все разъехались. Девчонки вообще почти все и навсегда. Парни тоже почти все, но не навсегда — через несколько дней все должны были вернуться на сборы сроком на 45 суток. Офицерье, как никак. Мне куда ехать — я местный. А Ленка здесь, какие-то дела у нее, не уезжает. Пришел к ней.

И комната та же, да не та. Все изменилось. Она бутылку достала. Выпили. Не поется. Не пьется. Всего-то половину и выпили. Стемнело. Я завтра уезжаю, Вася. Утром.

И — как гром с неба. Такого секса, дикого, животного, у меня никогда не было. Я думал, я умру. Тишина, ночь, а мы говорим — а помнишь, а помнишь. И опять секс. И опять говорим. И ночь — как свечка. Сгорела, как не было. …Я провожал ее рано утром на вокзал. Она разревелась на перроне, странно ее было видеть такую — здоровую, крепкую, кровь с молоком и совсем беспомощную. Я пытался что-то сказать, но она закрывала мне рот своими губами, говоря только одно слово — молчи, молчи. Молчи.

Я ей отдал свой блокнот. Там, среди всякой ерунды, было десятка два моих стихов. Я, Алкаш, и стихи когда-то писал. Сиська-писька, звезда-пизда. Водка-селедка. Я запомнил ее на всю жизнь, как она стояла, вся в слезах, в дверном проеме и губами беззвучно повторяла — молчи.

Когда поезд уехал, я просто сел на какую-то железяку. Есть такие на перронах, непонятного назначения. Достал из кармана оставшиеся полбутылки водки. И пил ее как воду. Охуеть, история?

— Охуеть. А… Ты что, ее больше не видел?

— В том-то и дело. Никогда не видел. Письмо она прислала через несколько месяцев — о сексе ни слова. Привет, как живешь, все такое. Ответить хотел, да… Да как-то все… жизнь-то идет. То одно, то другое… Давай по маленькой!

— Давай…