XXI. Белая тень
XXI. Белая тень
Ни на другой день, ни через неделю никто не приехал мстить за убитого бультерьера. Первое время Дюшес пребывал в нервном ожидании. Он вздрагивал от шума машины, от лязга открывающихся ворот, от лая Полкана. Он побывал в городе у сына и попросил его «накатить» на «писак», если они что удумают. Но «писаки» так ничего и не придумали. Даже перестали приезжать по выходным. Дом их стоял сиротливый, заброшенный, тихий. Тихо зарастали травой дорожки на участке.
Так прошел месяц, потом другой. Настал сентябрь. Дачный сезон завершался. Все реже и реже слышались голоса садоводов.
Однажды в лесу Дюшес встретил соседа «писак», и тот показал ему на полянке могилку Криса. Песочный холмик уже зарос молодой травой. Сосед ушел, а Дюшес постоял над могилкой, выругался и с удовольствием помочился на холмик:
— Вот тебе, ублюдок. Что, получил, а?!
Казалось бы, Дюшес должен был торжествовать. Но навязчивое беспокойство как-то незаметно поселилось в нем. Не помогала даже водка. Наоборот, хмель гнал в голову дурные и глупые мысли: Дюшесу почему-то иногда казалось, что там, в могиле, собаки может быть и нет…
Однажды на станции он увидел белого бультерьера, и его окатило мистическим ужасом. С трудом он внушил себе, что это вовсе не Крис, а совершенно другая собака. Однажды какой-то белый деревенский пес перебежал ему дорогу на пустынной садовой аллее. Ничего особенного в этом не было, но Дюшеса прошиб озноб. Он возненавидел всех белых собак. Он как-то пожаловался Тоньке, жене. «Да у тебя, никак, белая горячка!» — устало махнула она рукой.
Несколько раз пес снился ему. Он сидел, пристально глядя ему в глаза и как-то вопросительно-нервно облизываясь. После таких сновидений Дюшес начинал глушить горькую уже с утра.
Поздней осенью, вдруг пропал Полкан. Убежал и уже не вернулся.
Тоскливая, черная, ледяная, пришла зима. Те крохи снега, что выпали, тут же смешались с песком и пылью, с паровозной свинцовой гарью, и грубый ветер шуршал пыльными бурунами по оледеневшей, стылой земле. Ветер гудел в проводах: «у-у-у!», и долгими ночами этот вой казался Дюшесу воем обезумевшей бездомной собаки. «Чур меня, чур меня!» — бормотал Дюшес. Ни за какие коврижки не вышел бы он ночью на улицу. Все чаще и чаще этот проклятый бультерьер с оскаленной, покрытой шрамами мордой так и вставал перед его глазами, будто он зарезал его только что.
Почему же «писаки» не потребовали от него денег за дорогую собаку, почему не приехали на «разборку»? Ведь он, втайне, одно время даже деньги держал, хотел отдать. Черт с ними, с деньгами, лишь бы от души отлегло. Так нет же, не приехали, не потребовали. Не нужны им его деньги. А вдруг они задумали что-то другое?!
И предательский холодок вползал в разбитое сердце Дюшеса, оно сжималось судорожно и испуганно, как воробей в лапках кошки, и никуда не мог Дюшес подеваться, спрятаться от этого мучительного предчувствия, от ожидания чего-то неминуемого и страшного. Иногда он думал, что в нем поселилась какая-то неизлечимая болезнь, но ехать в больницу он боялся панически и предпочитал покорно дожидаться своей участи.
Как-то поздним вечером, в конце декабря, когда Дюшес дремал уже, усыпленный бутылкой самогона, приехал из города сын, Вовка. Вслед за ним в дом вошел какой-то незнакомец.
— Ну, папань, подарок я тебе привез, обмывать будем! А это товарищ мой, компаньон, значит, по бизнесу, — кивнул Вовка в сторону незнакомца. Расстегнув дубленку, Вовка вытащил из запазухи щенка протянул его отцу: — Глянь, какой красавец! Самого крутого взял, сам воспитаю!
В руках у Вовки копошился, извивался и пыхтел маленький, толстокожий, белый бультерьерчик.
Дюшес вздрогнул, отшатнулся:
— Ты это зачем… белого-то… Белого зачем?
— Сам же хотел такого! Говорил, как у «писак», ну?
— Я это… белого не хочу, не-е, Вовка, у-у, бандит… — Дюшес замахнулся на Вовку костлявым кулаком.
— Но, но, батя. Все в ажуре у нас будя. Щас выпьем! Ну, Ген, вытаскивай, коньяк, французский, — подмигнул Вовка незнакомцу.
Жадной рукой потянулся Дюшес к рюмке, повеселел.
Сначала обмывали щенка. Потом пили за Вовкины дела, потом за дела его компаньона Гены.
И полетел Дюшес в пеструю мельтешащую бездну. Еще пытался как-то замедлить свое скольжение, уцепиться за что-то, и тогда из пелены выплывала на него комната, что-то болтающий и хихикающий Вовка, мрачный Генка, и белый щенок, что клубочком свернулся в уголке потертого грязного дивана. Давно уже спорили они о политике. Дюшес стучал кулаком по столу и хрипел:
— Я этих говнюков, дерьмократов, ненавижу-у! Вот Сталин молодец был, всех гадов этих в расход пускал!
— Ах ты, коммуняка недорезанный, мать твою! Сталинист проклятый! — зло щерился в ответ Генка.
А потом оказались они почему-то в сенях, и Генка, компаньон, стал душить Дюшеса. Пальцы его были словно холодные металлические щипцы. «Вовка, сынок!» — хотел крикнуть Дюшес и не мог. Он смог только дотянуться слабеющей рукой до своего заветного уголка и вытащить оттуда нож, тот самый, с цветной рукояткой и длинным лезвием, но металлические пальцы стиснули клещами его руку, и нож, верный дюшесов товарищ, вонзился в его собственную грудь.
— Ох… режут! — удивленно вздохнул Дюшес и протрезвел.
…Он летел по узкому извилистому коридору и слышал лишь свой собственный удивленный вскрик. Стены все сужались, он стукался об их выступы, но почему-то совершенно не чувствовал ударов. Темнота обволакивала его, и тут впереди, в неожиданно открывшемся тупике коридора, который казался ему бесконечным, различил Дюшес белый силуэт собаки. Помахивая хвостом, улыбаясь жаркой клыкастой пастью, там его ожидал Крис.
Примерно через полгода, стоя у доски объявлений в ожидании лифта, я увидела маленькую бумажку, приколотую с краю. В ней сообщалось, что члены садоводческого товарищества «Журналист» должны скинуться на похороны трагически погибшего сторожа. Деньги собирал Амир, работник одного из журналов и мой сосед по даче.
Ничто не дрогнуло во мне, когда я узнала о гибели Дюшеса. Замкнулся странный и страшный круг. Бумеранг, брошенный Дюшесом, вернулся к нему.
Я поднялась к Амиру.
— А как погиб сторож? — спросила я у него.
— Да в пьяной драке ножом зарезали, — Амир пожал плечами. — Ну что, сдашь деньги-то? Двадцатник. Все же жалко вдову. Теперь у нас будет другой сторож.
Я отдала Амиру деньги, и он аккуратно внес мою фамилию в какой-то свой список.
Круг замкнулся. Смерть Дюшеса поставила последнюю точку в этой истории, где все мы — Крис, я, Олег, Дюшес — были как-то связаны. И вот все они ушли. А я осталась.
Несомненно, думала я, душа бессмертна, и она проживает на земле несколько жизней. Но ведь и в одну нашу земную жизнь порой вмещается несколько разных жизней тоже. Мы живем, замыкая круг за кругом, закрываем одни ворота и отворяем новые…
Полгода прошло после гибели Игнатьева, а я все еще жила как во сне, и наш последний с ним день, казалось, был только вчера. Смерть Игнатьева находилась за гранью реального. Порой я просто не верила в нее. Ведь я не видела его мертвого. И я придумывала нашу с ним жизнь — как если бы он не погиб, и эта жизнь, полная любви, была для меня почти что настоящей.
Я не ходила на его похороны. Я не хотела видеть отвратительный во всей своей респектабельности гроб, мерзкую пышность венков и цветов. Я хотела, чтобы Олег навсегда остался таким, каким я его видела в последний день нашей любви. Иногда я думала о том, что может быть вовсе не Олег взорвался в той машине? Может, он просто скрылся, может, его жизни угрожала опасность. И он жив, а если он жив, то когда-нибудь он вернется ко мне.
Конечно же, следствие по делу о его гибели зашло в тупик, и постепенно стало тихо спускаться на тормозах. Виновных так и не нашли. «Империя» Игнатьева тоже куда-то исчезла, ушла, растворилась уплыла в чьи-то тихие крепкие руки. Моя родина, с легкостью убивающая лучших своих сыновей, быстро позабыла об одном из них. За его депутатское место боролась целая свора кандидатов, и кто-то из них стал счастливым обладателем депутатской неприкосновенности.
Погруженная в оцепенение, я не скоро осознала, что хожу на работу совершенно автоматически. А когда очнулась, то поняла, что не хочу больше работать в этой газете. И в журналистике вообще. Я не могу обслуживать чудовищную и циничную власть, убившую Олега. Кто бы ни были его убийцы, его главная убийца — сама наша жизнь, которую он по мере своих сил пытался повернуть в иное русло. Но не смог и не успел.
Мы еще продолжали жить с Фаритом, мы даже не разводились. Он никогда не напоминал мне об Олеге. Но прежние отношения были потеряны навсегда. Теплота и искренность так и не вернулись к нам.
Еще через год, когда началась война в Югославии, Фарит каким-то непостижимым образом сумел устроиться военным корреспондентом и сказал мне о своем решении накануне отъезда.
Он уехал и стал исправно присылать деньги. Это были довольно большие суммы, позволяющие нам с Тимуром существовать вполне безбедно.
Я больше не работала в газете. Не знаю откуда, но во мне проснулась позабытая в детстве страсть к рисованию. Когда-то я закончила даже художественную школу. Я начала с простеньких пейзажей, но потом все чаще и чаще на моих полотнах стал появляться город. Странный и призрачный город, которого никогда не существовало, город, в котором жили я и Олег.
О нет, я не превратилась в сумасшедший, тихо стареющий «синий чулок». Я ведь была живая, я продолжала любить жизнь и мужчин. Теперь у меня было много знакомых художников. И один из них стал мне особенно близким другом. Снисходительная, я прощала моим мужчинам все — необязательность и лживость, слабость и осторожность, корысть и пьянство… Порочные создания, изломанные нашим жестоким временем! Что было взять с них? Ни один из них не был похож на Олега Игнатьева.
Иногда я думала, а было ли все это? Был ли в моей жизни Игнатьев? Был ли Крис? И что это, фрагменты моей жизни, или серии какого-то мучительно-жестокого боевика? Или мыльная опера с кровавым концом? И чем же закончится наша общая мыльная опера — наша действительность, с каждым годом принимающая все более грозный и трагический лик?