Глава 21. ЕЩЕ РАЗ О ЛЮБВИ И НЕНАВИСТИ
Глава 21. ЕЩЕ РАЗ О ЛЮБВИ И НЕНАВИСТИ
Да, это был марш! Двигались, не останавливаясь, не давая себе роздыха на самое малое время. Влажным сделалось обмундирование, вороты гимнастерок липли к шеям, от людей струился пар, как от нагретой в жаркий полдень пашни.
Дело шло о жизни советских людей. Шло состязание со смертью. Ведь и рабство, каторга в гитлеровской Германии — тоже смерть, только более медленная.
Скорее, скорей!
Давно поднялось солнце и подходило к зениту. Парила на проталинах земля; птицы радовались наступлению весны, наполняя гамом и шумом лесные чащи. А люди с оружием шли, шли — сосредоточенные, суровые.
Денисыч — железный мужик. В годах, пятерых сыновей вырастил и в армию отправил воевать против «германов», а сам еще молодого за пояс заткнет. Он будто не чувствовал усталости, расстояние было ему нипочем. Денисыч превосходно знал родные места и вел по каким-то только ему известным признакам. Открытое поле сменилось смешанным лесом, лес — снова равниной; затем потянулись болота. Провалился по пояс один из партизан, провалился другой… Стоп. Больше дороги нет. Стали…
— Вали березы! — приказал командир.
Через два часа Денисыч, поднявшись на пригорок, покрытый кустами вереска, пригнулся и поманил к себе Алексея Белянина. Раздвинув ветки, показал: из-за поворота дороги медленно вытягивалась длинная скорбная вереница измученных мужчин и женщин, подгоняемых конвоирами…
Здесь мы должны сделать некоторое отступление.
Надю арестовали, когда она возвращалась с очередным донесением из леса.
До городской окраины ее провожал посыльный-партизан. Здесь они распрощались. Натянув сильнее платок на лоб и лицо, девушка шмыгнула за угол ближнего дома. Никаких компрометирующих документов при ней не было. Но уже одно то, что она шла так поздно вечером, нарушив приказ о комендантском часе, могло навести на подозрение. Только она хотела вздохнуть с облегчением, как в глаза неожиданно ударил ослепительный луч электрического фонарика и чей-то грубый голос приказал:
— Стой!
Надя замерла.
— Таланцева? Надежда Степановна? — сказал незнакомец. Она не видела его лица, только смутно чернел силуэт. — Да вы не трудитесь отказываться. Вот ваш портретик. Мы его бережем нежно…
В руках говорившего ловко, как у фокусника, скользнула фотографическая карточка и исчезла. Да, та самая, на которой Надя сфотографирована в день своего совершеннолетия и окончания школы. С ласковой дочерней надписью-посвящением на обороте. Она, она! Как она очутилась у этого проходимца? Надя еще не знала, что портрета уже нет на комоде. Ночевала, ради предосторожности, у подруги, дома давно не была, а мать, как мы знаем, уже не могла оповестить ее.
— Что вам надо? — спросила девушка.
— А я тебя жду. Давно жду, когда свидимся… А ты об этом не знала? Не вздумай бежать, — угрожающе предупредил он, заметив инстинктивное движение ее тела, откачнувшегося в сторону, и фонарь на мгновение высветил черный глазок и вороненый ствол браунинга. — И вообще от знакомых не бегают, невежливо, моя красавица…
Так она опять встретилась с «хорьком».
Крызин доставил задержанную в комендатуру и передал в руки оккупационных властей. До утра она просидела там на скамье, а наутро ее препроводили в тюрьму для подследственных. Надю бросили в сырой холодный подвал, битком набитый такими же жертвами, арестованными раньше ее. И потекли дни…
Спали на голом полу, на топчанах без матрацев по двое, по трое. Некоторые из заключенных уже не могли ходить от истощения и болезней, другие от того, что на допросе били по пяткам. Небритые, заросшие лица мужчин, дикие, страдальческие глаза истерзанных девушек, женщин… Все, кто так или иначе выражал неосторожно свое несогласие с новой властью, с порядками, принесенными гитлеровской ордой, попадали сюда рано или поздно.
Томительное ожидание чередовалось с вызовами на допрос. Время от времени очередную партию обреченных выводили, отвозили в лес, заставляли копать себе могилу и расстреливали.
Но почему пощадили ее, Надю?
Она ждала, что в ближайшие же часы после ареста ее вызовут, поволокут, будут допрашивать, бить, пытать, угрожать, требовать, применят к ней самые изощренные методы, самые ужасные бесчеловечные пытки, а она будет упорно запираться и звука не обронит, не выжмут даже слезинки, не исторгнут крика.
Раз ее, действительно, вызвали, но допрашивали не очень строго. Правда, кричали, грозили, однако все на том и кончилось. Она ни в чем не созналась. Сказала, что хотела навестить больную подругу, потому и нарушила приказ о комендантском часе, а больше ни в чем не виновата. Подруга действительно болела — не уличат. А потом о ней как забыли.
Почему ее не убили, не замучили до смерти? Не отдали на растерзание пьяной солдатне? Ведь с партизанами, подпольщиками, активными борцами против фашистского режима гитлеровцы не церемонились. Как ей удалось уцелеть в то время, когда многие и многие платили своей жизнью? Надя терялась в догадках.
Первое время она решила, что просто не до нее: гестаповская мясорубка не успевает проворачивать добычу. Но проходили дни за днями, неделя за неделей, а все оставалось по-прежнему. Уже многие легли в могилу, многие пришли на их место в тюрьму, чтоб спустя сколько-то лечь рядом с первыми… Может быть, ее не считают опасной, вредной? Почему сохраняют ей жизнь, комсомолке, дочери партизана Таланцева, одно упоминание имени которого вызывало приступ ярости у гитлеровцев?
Надя ждала, что ответ на вопрос даст Крызин. Зловещее выражение его лица не предвещало ничего хорошего. Но сперва он совсем не показывался, не подавал никаких признаков своего присутствия. И, пожалуй, это было даже хуже.
Это был излюбленный прием Крызина — воздействовать на психику, мучить неизвестностью, ощущением полной безвыходности и беспомощности. Он и с Ярангом поступал точно так же.
Потом, видимо сочтя, что нужное воздействие достигнуто, первичная «обработка» в достаточной мере лишила пленницу способности к сопротивлению, подорвала ее дух, Крызин начал появляться чаще и чаще. Теперь он гипнотизировал ее своим видом. Прохаживался, иной раз окидывал многозначительным взглядом.
Изредка в тюрьме появлялся начальник следственной части, плотный низенький немец с жесткими глазами. Тюрьма сразу наполнялась стуком подкованных сапог, бряцаньем отмычек и отпираемых запоров, отрывистыми, резкими выкриками команд. Тогда Крызина было не узнать. Он лебезил перед коротышкой, угодливо смотрел в глаза, старался угадать каждое его желание.
Надя ждала: вот теперь, сейчас… Ее опять не трогали.
Ох, как она ненавидела в такие минуты всю эту нечисть — и толстого немца, и фальшивых маленьких людишек, пребывавших при Советской власти где-то в невидимках, а ныне переметнувшихся на сторону врага, всех этих крызиных, всю эту нелюдь, как метко окрестил их однажды партизанский мудрец Денисыч! У них даже и имен-то не было обычных, человеческих, а все какие-то прозвища. И как она была горда тем, что на каждого такого Меченого, Мишку Кривого или Олексю Смурого приходятся тысячи, сотни тысяч честных людей, оставшихся верными Родине, несмотря на все испытания и муки. Многое передумала за эти недели Надя. Только теперь она могла сказать про себя, что стала действительно взрослой, научилась быть взрослой.
— Ну-те-с, как чувствует себя гражданка Надежда Степановна? — обратился как-то к ней Крызин и почти отскочил, подался назад, увидев ее горящий взгляд. — Тэк-с, тэк-с. Все еще не обломались, моя красавица?
«Моя красавица» — это стало его обычной формой обращения к ней. И оказалось, что то была вовсе не издевка, вернее, не только насмешливость злобного паясничающего существа. Со временем страшный истинный смысл открылся Наде: Крызин был неравнодушен к ней. Он берег ее для себя!
Любовь негодяя — что может быть отвратительнее и постыднее для девушки? Да и можно ли было называть это любовью — таким чудесным, чистым, светлым словом?
Сделанное открытие повергло Надю в такой ужас, что в порыве отчаяния она стала искать способ разом покончить со всеми переживаниями, освободиться от всего. Но вскоре в ней заговорил другой голос, ей стало стыдно, приступ малодушия прошел.
… Это правда, что страдания закаляют. Только слабый в испытаниях сгибается и падает: сильный становится крепче. Надя оказалась сильной. Она хотела быть сильной и стала сильной. Можно сказать, Крызин, сам не желая того, помог ей обрести твердость духа, которую она начала было утрачивать, сам вложил оружие в руки и тем дал возможность продолжать сражение, выйти моральной победительницей из неравной борьбы.
Если Алексей разбудил в ней любовь, дремлющую в каждом живом существе, то Крызин научил ненавидеть.
Крызин надеялся когда-нибудь склонить ее на свою сторону, если не добром, так худом — угрозами, запугиваниями, страхом смерти, но пробуждал лишь чувство гадливости, омерзения. Каждый раз, когда он появлялся в камере и его бегающие запавшие глазки быстро скользили по ней, как бы ощупывая всю, ей казалось, что она окунулась во что-то липкое, скользкое, поганое.
Но, как бы там ни было, низменное чувство Крызина пока берегло от беды. Он не сказал про нее всего, что знал. Но слишком долго так продолжаться не могло. Постепенно он начал делать намеки, унизительные попытки заигрывания. То предложит вывести на прогулку в такое время, когда другим заключенным запрещено; то, будто невзначай, обмолвится, как она будет жить, если примет его ухаживания, прислушается к советам, «проявит чуткость»… «Чуткость»! Она — к нему?!
И все-таки это было очень страшно. Даже ночью ей теперь снилось ненавистное лицо, хищное, с маленькими буравящими и бегающими глазками, перерезанное глубоким шрамом (все-таки здорово отделал его Яранг). С диким зловещим хохотом, искаженное, оно надвигалось, приближалось к ней почти вплотную: слюнявые губы, вытягиваясь до бесконечности, тянулись к ее губам… Надя вздрагивала и пробуждалась в ужасе.
«Надейся, Надейка… Найденыш…» — ободряла она себя, перебирая ласковые имена, которыми наделял ее Алексей.
Если б молния и гром внезапно поразили Меченого!
Раз он попробовал пойти напролом, грубо облапил ее. Она влепила ему звонкую пощечину, и он ощерился, зло, как хорек:
— Погоди, недотрога! В Германию попадешь, не то будет…
Как он не прибегнул к самым крайним мерам, не отважился на самую последнюю подлость и не воспользовался преимуществами своего положения, Надя не понимала и лишь благодарила судьбу. Очевидно, даже у самых конченых типов все же есть своя мера гнусности.
А что касается Германии…
Неужели ее ждет эта участь?
Когда в холодноватое раннее апрельское утро их всех стали выгонять во двор, строить в длинную шеренгу, пересчитывать и перекликать, а потом приказали быстро занимать места в черных грузовиках, она ничуть не удивилась. Она ждала этого. Ждали все.
Их отвезут на железнодорожную станцию. Там загонят в вагоны для скота… Прощай, Родина…
Но машины направились не к вокзалу, не на сортировочную станцию, а повернули за город.
Рокотали грузовики. Тупо уставясь перед собой, будто не живые думающие существа, а бесчувственные обрубки, сидели, обнявшись с винтовками, солдаты-охранники… Но родная земля противилась тому, чтоб ее сыновей и дочерей везли куда-то в неизвестность. Не проехав и десяти километров, машины застряли. Вражеская техника вообще плохо чувствовала себя на русских просторах. Побившись с полчаса и убедившись, что с бездорожьем не совладать, немцы приказали арестантам сойти и дальше идти пешком…