Глава семнадцатая ЛЕССИ ПЕРЕХОДИТ ГРАНИЦУ

Глава семнадцатая

ЛЕССИ ПЕРЕХОДИТ ГРАНИЦУ

Медленно, упорно Лесси пересекала хлебное поле. Теперь она уже не бежала трусцой. Она еле плелась. Ее голова была низко опущена, хвост безжизненно повис. Худое тело пошатывалось, как будто ей нужно было прилагать все свои силы, чтобы ноги продолжали двигаться.

Но путь ее был неизменно прям. Она шла по-прежнему к югу.

Усталой поступью она пересекала луг. Она не обращала внимания на стадо, пасшееся тут на подножном корму, хотя коровы то и дело поднимали головы, отрываясь от сочной травы, чтобы проводить ее взглядом, когда она проходила мимо.

Трава делалась все гуще и грубей, по мере того как Лесси подвигалась по стежке. Тропа под ее ногами превратилась в плотно убитый ил. Потом ил превратился в водяную лужу, а лужа — в берег реки.

Лесси остановилась на утоптанном месте. Сюда скот приходил напиться и постоять на холодке в дневную жару. Кроме нее, тут и сейчас стояло несколько животных — зашли по колена в воду у отмели. Коровы оборачивались и поглядывали на собаку, а челюсти их непрестанно двигались.

Лесси тихонько заскулила и подняла голову, как будто принюхиваясь к какому-то запаху с дальнего берега. С полминуты она покачивалась на лапах. Потом, осторожно нащупывая дно, пошла вброд, все глубже и глубже погружаясь в воду. Вот уже пропало под ногами дно. Вода вынесла ее на стрежень. Лесси поплыла, выруливая сзади хвостом.

Река не была бурной, как та, что осталась далеко позади, в Горной стране. И не была мутной, с судоверфями по берегам, как та, что прорезала большой промышленный город, теперь уже тоже оставленная на много миль позади. Но она была широкая, с сильным течением, сносившим Лесси вниз.

Усталые задние ноги, отталкиваясь, били по воде, передние неустанно гребли. Южный берег плыл мимо и, казалось, не придвигался ближе.

Ее сковала слабость, ноги били все медленней. Тянувшаяся вперед голова ушла под воду. Это разбудило ее ото сна, и она начала отчаянно молотить. Голова теперь стояла совсем прямо, а передние ноги взбивали пену. Она повела себя, как охваченный ужасом пловец.

Но в мозгу у нее ничуть не помутилось, и она вновь начала упорно продвигаться вперед.

Плыла она долго — долго и отважно. И когда наконец выплыла к тому берегу, у нее, казалось, не хватало силы выбраться на сушу. У первого места ее лапы только скребнули по берегу, и она свалилась обратно в воду. Берег был здесь слишком высок. Ее отнесло вниз. Лесси попыталась еще раз. Она забарахталась и опять упала. Потом ее понесло прибоем, и наконец ее лапы уперлись в пологое дно. Она побрела по нему к берегу.

Набравшаяся в шерсть вода была немалым грузом, и Лесси зашаталась, как будто была не в силах нести эту лишнюю тяжесть. Уже не идя, а еле волоча свое тело, она выбралась наверх по склону берега. И здесь наконец повалилась. Идти дальше она не могла.

Но она была в Англии! Лесси этого не знала. Она была только собакой, идущей домой, — не человеком, умеющим разбираться по географическим картам. Она не знала, что прошла из конца в конец всю Шотландию — Горную страну и Низину; что река, которую она переплыла, была тот самый Твид, который лежит рубежом между Англией к Шотландией.

Этого всего она не знала. Знала она только одно: что когда она вползла повыше на берег, случилась странная вещь. Ее ноги не слушались, как надо, а когда она стала подгонять себя вперед, утомленные мускулы вовсе вышли из повиновения. Она вся обмякла, качнулась вперед и затем повалилась набок.

Она завизжала. Зацарапала землю передними лапами, все еще волочась к югу. Теперь под ней была некошеная трава. Она подтянулась вперед — на ярд… еще на фут… еще на несколько дюймов. И тут наконец мускулы прекратили свою работу.

Лесси лежала на боку, вытянув ноги, как по приказу «умри». Ее глаза остекленели. Она не шевелилась, только видно было, как судорожно вздымался и опадал отощалый бок.

Весь тот день Лесси так и пролежала в траве. Над ней жужжали мухи, но она не поднимала головы, чтобы тявкнуть на них.

Пришел вечер, и за рекой зазвучал пастуший рожок, замычали коровы. Донеслись последние ноты птичьего хора — пение дрозда в мешкотных сумерках.

Пришла темнота со своими ночными звуками — уханьем совы и вороватым урчанием охотницы-выдры, далеким лаем собаки на ферме и шелестом в деревьях.

Пришел рассвет с новыми звуками — всплесками прядающей форели в еще одетой туманом реке. Потом грачи подняли свой извечный крик предостережения — потому что на ферме за пашнями из дверей бревенчатого дома вышел человек. Поднялось солнце, и тени робко заплясали по траве, когда вершины деревьев заиграли блеском в первом ветре нового дня.

Как только солнце коснулось ее, Лесси медленно встала. Ее глаза были тусклы. Медленно переступая, она двинулась в путь — прочь от реки, на юг.

Комнатка была небольшая и скромная. В кресле у стола, на котором мерцала керосиновая лампа, сидел Даниел Фадден и читал не спеша газету. Ближе к очагу, где жарко горел уголь, сидела в качалке его жена и вязала. Она без конца покачивалась взад и вперед, а пальцы ее мелькали над шерстью и спицами. Все движения, казалось, были точно соразмерны: один наклон качалки — три петли на спицах.

Оба они были стары и, казалось, так долго прожили бок о бок, что им и разговаривать было незачем. Каждому довольно было сознавать, что другой существует, что он тут же, рядом.

Наконец муж сдвинул на лоб свои очки в стальной оправе и поглядел на очаг.

— Надо бы подкинуть уголька, — сказал он.

Жена кивнула, качнувшись вперед, а губы ее продолжали беззвучно считать. Она «закругляла пятку», и нужно было соблюдать точный счет.

Муж медленно встал. Подошел к раковине, чтобы взять ведерко. В шкафу в нижнем отделении был угольный ящик. Он набрал немного угля в совок.

— Эх, уже почти что весь, — сказал он.

Жена посмотрела через плечо. Оба мысленно подсчитали, во что это обойдется — «подкинуть уголька». Как быстро ушел у них последний центнер! Вся их жизнь была полна забот о таких вещах. Они еле сводили концы с концами. У них не было других доходов, кроме ничтожной пенсии, которую им выплачивало правительство за их сына, убитого во Франции. Да еще каждый получал общегосударственную пенсию по старости — десять шиллингов в неделю. Небогатые средства, но они расходовали их экономно и не делали долгов. Крошечный деревенский домик на большой дороге, вдалеке от какого бы то ни было города, представлял совсем дешевую квартиру. На небольшом клочке земли при домике Фадден выращивал овощи. Он держал с десяток кур, несколько уток и еще гуся, которого «откармливал к Рождеству». Гусь этот был их самой большой и самой верной утехой. Шесть лет назад рано по весне Фадден выменял дюжину свежих куриных яиц на крошечного гусенка. Он его бережно растил, похваляясь, в какую прекрасную, упитанную птицу он у него превратится к Рождеству.

Так и вышло — из гусенка получился чудесный упитанный гусь. За несколько дней до Рождества Фадден взял свой топорик и, не выходя за порог, долго сидел и глядел на лезвие, не решаясь выйти за порог. Наконец жена, все поняв, подняла голову и кротко улыбнулась.

— Дан, — сказала она. — В этом году мне что-то не хочется гуся. Если ты заменишь его курицей… и…

— В самом деле, Далли, — сказал Фадден. — Это было б слишком расточительно — такой большой гусь на нас двоих. Правильно, нам хватит и курицы…

Так гусь получил пощаду. С тех пор его из года в год, как положено, откармливали к Рождеству.

— Уж в этом году он у нас пойдет в дело, — каждый раз возвещал Фадден. — Куда это годится — целый год откармливать гуся, чтоб он тут расхаживал и важничал, точно первая персона на свете! В этом году мы его прирежем.

И каждый раз гусь оставался в живых. Жена знала наперед, что так и будет. Когда Фадден воинственно объявлял, что птица будет забита на рождественское жаркое, она смиренно приговаривала: «Ну конечно, Дан». И когда он в последнюю минуту начинал колебаться и мяться и приговаривал, что гусь чересчур велик для них двоих, она подхватывала: «Ну конечно, Дан». И наедине с собой она часто говорила, что гусь будет еще жить и жить, когда оба они, как она выражалась, «будут давно уже мирно спать глубоко под землей».

Но она и не желала, чтобы было иначе. В самом деле, если бы Дан вдруг исполнил свои столь твердо возвещаемые намерения, ей, верно, показалось бы, что под ней провалилась земля.

Конечно, это не дешево стоило — кормить огромного, прожорливого гуся, но всегда же можно на чем-то сэкономить. Пенни здесь, пенни там. Можно расчетливей покупать и расчетливей расходовать, выгадывая медные гроши.

Так и жили они — благородно и достойно, в добром согласии, хоть и думая всегда о считаных своих грошах, как вышло и в этот вечер, когда они оба мысленно прикинули, сколько припасено было угля и долго ли они с ним протянут.

— Ах, незачем прибавлять жару, Дан, — сказала жена. — Присыпать золой — и самим на покой! Мы и так слишком поздно засиделись.

— Ничего, посидим еще немножко, — сказал Дан, зная, что Далли очень любит вечерком часа два посидеть с вязаньем в качалке перед очагом. — Еще совсем рано. Я подкину немного. Потому что, честное слово, сегодня очень холодно — нудный дождь и ледяной восточный ветер.

Далли кивнула головой. Качаясь, она прислушивалась, как завывает ветер к востоку от их низенького дома и дождь сечет по ставням.

— Вот уж скоро и осень, Дан.

— Да, недалеко! Сегодня в первый раз восточный ветер. И сразу такой холодный! Пробирает до мозга костей. Долго на таком ветру я бы не вытерпел!

Жена качалась не переставая, и мысли ее унеслись далеко. Всякий раз, как кто-нибудь заговорит о дурной погоде, она обращалась мыслью к Данни-младшему. Там, в окопах, у них не было жаркой печи. Всю ту первую зиму люди прожили в грязных канавах в земле — и спали так по ночам без крова над головой. Можно себе представить, как все тело сводило от холода, и все-таки, когда Данни приехал в отпуск домой, он был такой румяный, такой здоровый и крепкий! А когда она спросила, бережется ли он, кутает ли грудь и горло, чтоб не застудить, он взялся за бока и рассмеялся — громким, сильным, раскатистым смехом.

«Эх, мама, уж коли я пережил эту зиму во Франции, меня теперь никакая стужа не возьмет!» — прогудел он.

И сгубила его не стужа, не болезнь. Пуля из пулемета — так написал его полковник в письме, которое Далли бережно хранит до сего дня, припрятав вместе с брачным свидетельством.

Ах, война, военные орудия!.. Пули косили всех подряд. Храбрых и трусливых, слабых и самых крепких, таких, как Дании. И не для смерти нужно было мужество — ведь умирали и трусы, — мужество требовалось, чтобы жить, жить в этой сырой земле, в холоде и под дождем, и при этом всем сохранить силу духа. Вот в чем мужество. И как часто она рисовала это себе, когда дул ветер и хлестал холодный дождь! Так давно это было, а она все еще рисовала это себе, качаясь со своим вязаньем — петля, переброс, качнись вперед, петля, переброс, качнись назад…

Она придержала качалку и подняла голову. Посидела минутку тихо. Потом опять ушла в свою думу — петля, переброс, качнись вперед, петля, переброс, качнись назад…

Опять она остановилась. Затаила дыхание, чтобы лучше слышать — слышать сквозь шум огня. Шипел уголь, плевалась зола, капая в выемку за решеткой; шелестела газета; подальше постукивал ставень, закрепленный хуже остальных; нахлестывал, чавкая, дождь. А дальше, за всем этим, был еще какой-то шум, доносившийся в порывах ветра. Или ей это примнилось от мыслей о Дании, о давних годах?

Она свесила голову. Выпрямилась снова:

— Дан! Там какая-то возня у курятника!

Он тоже выпрямился в своем кресле.

— Эх, Далли, вечно тебе что-нибудь вообразится! — укорил он жену. — Ничего там нет, просто ветер. Да ставень немного разболтался. Нужно будет его закрепить.

Он вернулся к своему чтению, но седая маленькая женщина по-прежнему сидела прямо. Она опять заговорила:

— Ну вот, опять! Там кто-то копошится! — Она встала. — Если ты не хочешь присмотреть за своими курами, Даниел Фадден, я пойду сама.

Она накинула шаль, но тут поднялся и муж.

— Ну-ну-ну! — заворчал он. — Уж ты сиди. Раз ты этого хочешь, так я пойду — просто чтобы у тебя было спокойно на душе. Пойду и посмотрю.

— Вечно ты забываешь обмотать шею теплым кашне! — укорила она.

Она проводила его взглядом и потом осталась в комнате одна. Ее ухо, приученное одиночеством ловить все шумы жизни, прислушивалось к его удалявшимся шагам, а потом, через короткое время, расслышало сквозь вой разыгравшейся бури, что шаги быстро возвращаются. Он бежал. Она вскочила и, прежде чем открылась дверь, уже стояла у входа.

— Накинь шаль и пойдем, — сказал он. — Я нашел. Где фонарь?

Они вместе быстро зашагали в ночь, нагибаясь против ветра и дождя. Пройдя некоторое расстояние по большой дороге, старик наконец остановился у окаймлявшего ее боярышника и осторожно сошел вниз по насыпи. Жена светила ему фонарем. И вот она увидела то, что нашел ее муж, — лежащую в канаве собаку. Собака повернула голову, и Далли увидела, как в мутном глазу зажегся белый раскаленный свет — отраженная вспышка фонаря.

— Бедное, бедное создание! — сказала женщина. — Кто же так делает — ночью, в такую непогоду не пустить свою собаку в дом!

Ветер комкал слова, но до старика дошел тон ее голоса.

— Она так измучена, что не сможет идти! — прокричал он. — Подними фонарь повыше.

— Помочь тебе?

— Что?

Далли нагнулась и прокричала:

— Помочь тебе чем-нибудь?

— Нет! Управлюсь сам.

Она увидела, что он наклонился и взял собаку на руки. Она пошла с ним рядом, одной рукой вцепившись в шаль, чтоб ее не сорвало ветром, другой высоко поднимая фонарь.

— Ты иди не спеша, Дан, — сказала она. — Ох, бедное, бедное создание!

А сама побежала вперед, чтоб открыть дверь. Муж, запыхавшись, ввалился в дом. Дверь захлопнулась. Двое стариков понесли Лесси к жаркому очагу и положили на ковер.

Они постояли в сторонке, глядя на нее. Лесси лежала с закрытыми глазами.

— Я думаю, она не доживет до утра, — сказал муж.

— Возможно. Но это не причина, чтобы нам стоять без дела. Надо хоть попытаться. Сними с себя мокрые вещи, Дан. Быстрее, или ты у меня тоже свалишься. Смотри, как она подрагивает, — она еще живая… Достань тот мешок, Дан, что в шкафу, в нижнем ящике, обсуши ее немного.

Старик неловко согнулся, обтирая намокшую шерсть собаки.

— Она страшно грязная, Далли, — сказал он. — Твой чистенький ковер весь перемажется.

— Так будет тебе еще работа — вытрясти его во дворе завтра утром, — ответила колко жена.

— Попробую, не сможем ли мы ее покормить.

Старик поднял голову. Жена его держала в руке банку сгущенного молока. Их невысказанные мысли передались от одного к другому в безмолвном разговоре. Это была их последняя банка.

— Ничего, будем за завтраком пить чистый чай, — сказала женщина.

— Оставь немного, Далли, — ты же не любишь чай без молока.

— Ничего, для меня это не так уж важно, — сказала она.

И стала кипятить воду с молоком.

— Я часто думаю, Дан, что многое мы делаем только по привычке, — продолжала она. — В Китае, говорят, чай иначе и не пьют, как без молока.

— Может быть, потому, что они там ничего хорошего и не пробовали, — проворчал он.

Он все продолжал растирать продрогшее тело собаки, пока жена помешивала молоко в кастрюле над жаром очага. В комнате было тихо-тихо.

Лесси лежала не шевелясь. В полусознании, сквозь безмерную усталость, она ощущала, как ее обволакивает глухим покоем. Столько вещей вернулось из прошлого и давало ей успокоение. Здесь пахло «правильно»: смешанным запахом угольного дыма и пекущегося хлеба. Руки, прикасавшиеся к ней… они не норовили схватить и запереть или причинить боль. Нет, они ласкали и приносили успокоение изболевшимся и натруженным мышцам. Люди… люди не двигались порывисто, не кричали во всю глотку и не швырялись ничем, что ранит. Они ходили спокойно, не пугая собаку. А еще — и это главное — тут было тепло. Тут была одуряющая теплота, она притупляла чувства и отнимала бдительность, наплывая мягкой волной, которая уносит к забвению и смерти.

Только смутно понимала Лесси, что возле ее морды поставили блюдце с теплым молоком. Чувства, наполовину затуманенные, еще не вполне вернулись к ней. Она попробовала поднять голову, но голова отказывалась двинуться.

Тогда она почувствовала, что ей приподняли голову. Стали по ложечке вливать ей в горло теплое молоко. Она глотнула — раз… и другой… и третий. Согревающая щекотка вошла внутрь тела — вошла и завершила усыпление чувств. Лесси лежала не двигаясь, и молоко, вливаемое в ее рот, стало струйкой вытекать на ковер.

Женщина поднялась. Она теперь стояла рядом с мужем посреди комнаты.

— Как ты думаешь, она не умирает, Дан? Она перестала глотать.

— Не знаю, Далли. Может, и доживет до утра. Мы сделали все, что могли. Сделали правильно, а дальше будь что будет.

Женщина не сводила глаз с собаки.

— Дан, я, пожалуй, просижу с ней эту ночь.

— Брось, Далли. Ты сделала все, что могла, и теперь…

— Но ей может понадобиться помощь, и потом… она такая красавица, Дан!

— Красавица — этот урод? Бездомная дворняга?…

— Ах, Дан, я никогда в жизни не видала собаки красивей!

Старая женщина уселась в качалку, твердо решив провести ночь без сна.

Неделей позже миссис Фадден сидела в своей качалке. Утреннее солнце лилось в окно, и воспоминание о ночной непогоде казалось давним сном. Женщина глядела поверх очков и улыбалась Лесси, а та, навострив уши, лежала на ковре.

— Да, идет хозяин, — сказала она вслух. — И ты это знаешь, да?

Донеслись шаги мужа, потом открылась дверь.

— Смотри, Дан, она уже узнает твои шаги, — гордо сказала женщина.

— Ну да! — сказал он недоверчиво.

— Узнает! — повторила Далли. — Вчера, когда пришел разносчик, она разлаялась на весь дом. Уверяю тебя, это она давала ему знать, что дома кто-то есть, пока ты в городе! А когда она слышит, что идешь ты, она и не тявкнет — значит, узнает твои шаги.

— Ну да! — ответил все так же муж.

— Она у нас молодец, она у нас красивая, — сказала женщина больше собаке, чем мужу. — Ну разве же не красивая, Дан?

— Да, что верно, то верно.

— А ты сперва сказал, что она урод.

— Да, так то же было прежде…

— Видишь, я только взяла старую гребенку и расчесала ей шерсть.

Они оба смотрели на Лесси, а та лежала, держа голову прямо, в той львиной позе, какую так любят принимать породистые колли. Ее узкая морда грациозно поднималась над пышными «брыжами», которые снова начали отливать сверкающей белизной.

— Ведь правда у нее сейчас совсем другой вид? — гордо спросила женщина.

— Что верно, то верно, Далли, — ответил печально муж.

Женщина уловила в тоне его голоса опасение чего-то недоброго.

— В чем дело?…

— Эх, Далли! Понимаешь, то-то и оно. Я сперва принял ее за простую дворняжку. А сейчас… сейчас видно, что это отличная собака.

— Конечно же, отличная собака! — сказала старушка, и в голосе ее было счастье. — Ей только и нужно было немножко тепла, немножко еды да чтобы кто-нибудь был с ней добрым.

Муж мотнул головой как будто в досаде, что жена не догадывается, к чему он клонит.

— Ах, да как же ты не понимаешь, Далли! Собака отличная, и теперь, когда она пообчистилась и немного отъелась, видно, что она очень дорогая. Ну, и…

— Ну и что?

— У дорогой собаки должны оказаться где-нибудь хозяева.

— Хозяева? Какие же это хозяева, если они пустили беднягу бродяжить, и она у них так отощала, и они оставляют ее околевать с голоду в самую непогодь — как в ту ночь, когда мы ее подобрали. Нечего сказать, хозяева!

Муж покачал головой и тяжело опустился в кресло. Он набил свою глиняную трубку.

— Нет, Далли, так нельзя. Собака дорогая, теперь я и сам это вижу. Ты привяжешься к ней, полюбишь, а в один прекрасный день явится хозяин и…

Жена сидела, встревоженная этой новой и страшной мыслью. Как же так… ее прекрасная собака… ее собака!

Она уставилась в огонь, потом долго глядела на Лесси. И наконец заговорила:

— Хорошо. Если ее рано или поздно должны у нас забрать, Дан, то уж пусть это будет пораньше. Ох, если и вправду есть у ней хозяин!.. Ты, Дан, разузнай, хорошо? Походи вокруг, порасспроси.

Муж кивнул в знак согласия.

— Так будет честнее, — сказал он. — Завтра я пойду в город и расспрошу по округе.

— Нет, Дан, сегодня. Ступай сейчас же. У меня не будет ни минуты покоя, я и спать не смогу, пока не узнаю наверное. Ступай сегодня же, расспроси по всей округе, и тогда, если нужно будет, чтоб она от нас ушла, она уйдет. А если она ничья, тогда — мы исполнили свой долг и можем ни о чем не тревожиться.

Мужчина попыхивал трубкой, но женщина не давала ему покоя, пока он не согласился пойти в тот же день.

В полдень он вышел из дому и медленно зашагал по шоссе к городу, что лежал в четырех милях от них. Весь день женщина качалась в своей качалке. Время от времени она вставала, подходила к дверям и смотрела на дорогу.

День был долгий. Томительно тянулась для старушки каждая минута. Уже смеркалось, когда она наконец услышала шаги. Чуть ли не прежде, чем открылась дверь, она начала:

— Ну как?

— Я расспрашивал повсюду, во всех местах — и никто как будто ее не потерял.

— Тогда она наша!

Женщина просияла от радости и посмотрела на гордую собаку, все еще худую, с запавшими боками, но представлявшуюся ей совершенством собачьего рода.

— Наша! — повторила она. — Мы им дали полную возможность получить ее обратно. Теперь она наша.

— Понятно, Далли. Но они еще могут пройти ненароком мимо и увидеть ее, так что ты…

— Собака наша, — твердо повторила женщина.

Она решила про себя, что никакой хозяин, если он здесь пройдет, собаки не увидит. Уж она о том позаботится. Собака будет всегда при ней, в их домике. Она не даст ей бегать кругом на свободе, чтобы этот страшный неведомый хозяин мог увидеть ее, когда пройдет здесь ненароком.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.