Рождается жизнь

Рождается жизнь

Кажется, что еще совсем недавно за нартами прозвучал прощальный салют моряков. Но уже прошел ноябрь, подвинулся к своей середине декабрь, взяли силу морозы, полярная зима вступила в свои права. Море уже далеко от нас. Колымский лес серебрится при луне пышными куржаками.

Нет больше яранг. Не слышно щелкающего говора чукчей-каюров. Нет Атыка. Но мы снова собираемся в путь. Собаки прыгают возле нарты, будто поторапливая людей. Это всегда так: перед началом поездки собаки рвутся вперед, их трудно удержать на приколе, но пробегут сотню-две километров, и прыть уже не та.

У нового каюра в упряжке среди девяти собак три щенка — три «сынка», как произносит, шепелявя, каюр. К языку колымчан надо привыкнуть, чтобы его понять.

— Хлёстко едем? — спрашивает каюр, полуобернувшись ко мне на всем гону.

В этом вопросе чувствуется гордость:

— Вот, мол, какие у меня собачки!

И, действительно, колымские лайки наилучшие из ездовых. Они все, как на подбор, рослые, сильные и выносливые. Бегут резво. В самую лютую стужу лайка спит на улице, свернувшись клубком. Ее остро стоячие уши всегда настороже.

Масть лайки, обыкновенно, волчья или лисья, реже черная, с светлыми подпалинами, иногда бурая и пестрая. Спина всегда темнее остального туловища, голова и конечности — светлее. Псовина пушистая, волос прямой, с крепкой тяжелой остью. Под псовиной — густой подшерсток. Хвост пушистый, круглый, загнут кольцом и закинут на спину. Так именно изображают лаек чукчи, вырезая их изображения на моржовом клыке.

Косая прорезь глаз у колымских лаек отливает в полутьме зеленым и красным огнем. Голова посажена на недлинную шею. Грудь глубокая, ребра спущены ниже локотков передних ног. Ноги и лапы, по складу, похожи на волчьи.

Чистопородная лайка походит на полярного волка и густотой шерсти и торчащими вверх ушами, шириной черепной коробки, остротой морды.

Лайки упрямы, сметливы, ласковы к хозяевам; попадаются, впрочем, и очень свирепые.

Колымчане запрягают в нарты от восьми до пятнадцати собак.

Нарты берут до полутонны груза. С такой поклажей упряжка проезжает при благоприятной погоде до шестидесяти километров в день. Беда, если во время езды собаки почуют какую-нибудь дичь — помчатся за нею, как бешеные.

Рассказывают, что лайки подкарауливают в реке рыбу и добывают ее очень ловко. Если рыбы много, то собаки съедают одну только голову, остальное бросают.

Чукотские лайки из упряжки Атыка питались сырым тюленьим мясом, затем олениной и, наконец, в долинах рек — мороженой рыбой. Колымских кормят одной лишь рыбой.

Колымская упряжка так же, как у чукчей, цуговая. Головным у нового каюра идет «Товарищ».

Не слышно песенно-звучного «Матаааау!»

Не слышно больше:

— Мультик! Мультик! Мультик!

Каюр-колымчанин не наказывает собак остолом, но и не разговаривает с ними так нежно, как Атык.

Одет колымский каюр беднее Атыка, хотя живет зажиточно. Зато на плечах у него мойтрук — кольцеобразная шаль из черных беличьих хвостов. Такой шали я нигде не видел.

Она удивительно красива. Этим черным меховым «ожерельем» — мойтруком каюр дважды и трижды, в зависимости от стужи, обматывает свою шею.

У нового каюра необычный словарь, словарь колымчанина. Перед тем как тронуть собак, он кричит мне:

— Нарту заповырял! Садись! Держись крепче!

Заповырял — увязал.

Некось — плохая дорога, сморозь, нарты не катят. Невал — спокойно.

Побердует — отдыхает.

Заболь — верно.

Мольча — зря, по-пустому.

Колымчанин говорит так, как некогда говорили его предки, пришедшие на Колыму, быть может, еще со Стадухиным. Древние казацкие слова и якутские, переделанные на русский лад, остались бытовать здесь на столетия. Тайга, стужа и бездорожье крепкой стеной отгородили «колымский» язык от больших изменений на три сотни лет. Ныне рухнула эта стена и на северных реках слышится часто московский чистый говор. Коммунисты и комсомольцы поднимают далекий край к социалистическим высотам.

Управляет каюр-казак упряжкой по-другому, чем Атык. Когда нарты летят с крутого берега вниз на белое полотно Колымы, он вдруг становится на одну полозину обеими ногами для торможения. Редко слышится «кухх» и «подь-подь»…

Быстро скрылся приземистый Нижне-Колымск. Метеорологи на прощанье выставили на стол бутылку спирта, нарезали строганины из нельмы. Солить стружки рыбы они советовали крупно, затем перчить и, если желательно, окунать в уксус. Хозяева подняли тост за дальнейший рост края, за товарища Сталина — учителя и друга советской молодежи. И забылось на миг, что за ледяным окном стужа и вторую неделю уже не видно солнца…

Если ехать по реке, труднее найти сменные нарты. Наш путь в Средне-Колымск пойдет «горой» (берегом). На горе все станции.

Вскоре теряем снежные просторы Колымы и въезжаем в таежную тесноту. Впереди старый городок Средне-Колымск и новый затон — Лабуя… Хочется увидеть малоизвестный и многообещающий край. Мы поехали «по якутам», как сказал казак-каюр.

Еще совсем недавно вот также мы ехали «по чукчам», от жилья к жилью. Теперь вместо яранг, мы находим приют в якутских юртах — деревянных избах, сооруженных из лиственицы.

— Стужа! — говорит каюр для поддержания разговора. Из пушистой опушки малахая едва выглядывает крупный красноватый нос, обледеневшие усы и карие пронзительные глаза. К концу первого дня поездки каюр становится похожим на деда-мороза. Закуржавели и мой малахай, борода и мохнатый шарф.

Каюр часто останавливает нарты. Он осматривает собак, словно врач. У передового пса пах стал слегка жестковатым. Порывшись в мешке, каюр достает «ошейник» — своеобразную песцовую горжетку и повязывает ею передового. Вскоре еще несколько собак украшены ошейниками. Внимательно осматривает каюр и лапы ездовых. К концу дня несколько собак бегут в обуви, ровдужных гитях, — мешочках с завязками, напоминающей меховые торбаза. Эти собачьи сапожки защищают лапы от поражений об наст. Собачью одежду и обувку я впервые увидел на Колыме. Эти умные приспособления сберегают здоровье собак.

Какие бывают контрасты! Те самые песцовые горжетки, которые украшают плечи модниц в разных уголках нашей планеты, служат на Крайнем Севере для согревания собак… К вечеру становится еще студенее. К вечеру… а мы почти не видели дня. Солнце так и не показывалось. Не видно даже лучей его.

Провожавшие нас нижнеколымские метеорологи сказали утром:

— Сегодня сорок шесть ниже нуля! Ничего, доедете!

Декабрьская ночь встречает нас первой полсотней градусов мороза. Я дышу сквозь шерстяную перчатку. Позднее мне пришлось увидеть у якутских летчиков маски от мороза, шитые из меха. О меховых масках упоминает и Сарычев в своем «Путешествии…»

Мои рукавицы из волчьих лапок. Они греют хорошо. Когда мороз становится совсем нестерпимым, я прикладываю камусную волчью рукавицу к лицу, спасаясь от обморожения.

А каюр-колымчанин как будто вовсе не боится мороза. Время от времени он только поворачивает вокруг шеи свой мойтрук.

Первая ночевка в Волочке, в тридцати километрах южнее Нижне-Колымска, у якута Федора Егоровича Сивнова. Согревшись у камелька, слушаем воркотню древнего старика. Три года назад он летал над Колымой. Не без торжественности Сивцев показывает записку, аккуратно написанную чернилами на листке почтовой бумаги. Читаю ее по просьбе старика вслух.

«С Федором Егоровичем Сивцовым мы летели восьмого августа из Нижне-Колымска в Средне-Колымск (два часа сорок семь минут), а десятого августа из Средне-Колымска в Нижне-Колымск (два часа четыре минуты).

Федор Егорович очень быстро освоился с самолетом и все время следил за окрестностями.

Мы шлем через него привет всему населению Колымского округа. Пусть появление нашего самолета послужит началом для создания постоянных воздушных путей на Советском Севере вообще и в Колымском крае, в частности.

Средне-Колымск, 10 августа 1929 года».

Эту первую машину над Колымой вел один из пионеров полярной авиации летчик Кальвиц.

Старик-якут показывает заветное письмо всем проезжающим, как почетную грамоту.

Изба на Колымском тракте. Здесь останавливаются проезжие. Это короткое письмо рисует им недалекое будущее, рассказывает о советских воздушных путях, которые положат конец якутскому бездорожью.

Записываю якутские слова, которые могут понадобиться в первую очередь.

Хорошо — учугей.

Плохо — кусаган.

Ехать — бариех-пыт.

Поехали! — барда!

Скоро — турганнык.

Понимаю — билябин.

Не понимаю — бильбапин.

Так — сёп.

Подарок — беляк.

Олень — таба.

Есть — бар.

Спасибо — пагыба.

Здравствуйте — доробо!

Тарелка — тэрэкэ.

Стол — остол.

Ложка — лоску.

Последние из записанных мною якутских слов явно испорченные русские.

На столе разложен конский волос. Из него старик Сивцев вьет сети. Вместе с сыном он добывает сетями максуна, омуля и нельму. Вить волосяную сеть — большое искусство, не каждый заимщик умеет это делать.

В избе исключительная чистота и порядок. Утром хозяева тщательно моют мылом руки, долго полощут рты.

Вчера каюр говорил — некось. Сегодня записываю новое выражение: «плавко ехать». Это значит — дорога хорошая, собакам легко бежать, как лодке плыть по реке.

А на реке торосы забором протянулись от берега до берега. Ветры разломали молодой речной лед, наторосили его высокой грядой.

Уже девяносто километров от крепости. Мы — в Лакееве. Греемся у камелька, где сидели в царское время купцы-обиралы, стражники да исправники…

Знакомлюсь с каюром Котеликовым. Он за четыре дня доезжал от Нижне-Колымска до Среднего и считает такую быстроту рекордной.

По пути каюр задержал нарты в Лакееве у заимки Соловьева. Здесь у каюра маленькое «капсе».

Оказалось, что Соловьев добыл в тайге песца. Это — новость. И эту новость каюр повезет дальше по всем станкам, которые он посетит.

«Капсе!» — так здороваются якуты, входя в юрту.

Капсе — значит — рассказывай!

В ответ слышится приветливо:

— Эн капсе! (Ты рассказывай!)

Затем говорят: — Капсе суох! — нечего рассказывать.

И только после этой короткой церемонии начинается предолгий таежный разговор. Слышится частое «оксю» — возглас удивления, как у чукчей «каккумэ!»

«Капсе» давно уже стало в Якутии русским словом и бытует в русском разговоре. На Колыме так и говорят: — Заходи вечерком покапсекать.

Будто печенье-хворост горкой лежит на тарелке строганина из мороженой нельмы. Теперь, я знаю, — ее едят без хлеба, обмакивая ледяные рыбные стружки в крупную соль. Если при этом поперчить строганину, да окунуть в уксус, то это, действительно, наивысший северный деликатес.

Капсе повсюду идет о волках.

— На Большом Анюе недавно волки гоняли одного паренька — рассказывает Кеша Котеликов, лучший каюр Колымы.

— Волк страшен, когда поразует, а так он человека боится и сам никогда первый не нападает, — говорит мой каюр.

«Поразует» — собирается стаей… Тоже колымское слово.

— Волки поразуют в марте, — продолжает каюр. — В марте они шибко гуляют. По десяти и больше соберутся и бегут, а впереди одна или две волчицы. Они из-за волчиц и грызутся меж собой.

В Колымской я покупаю рыбу для собак. Здесь канцелярия нарождающегося оленсовхоза. Если дело пойдет по-хозяйски, совхоз завоюет хорошие позиции на Колыме, где много ягельников.

Ночуем, расстелив на полу оленьи шкуры, которые еще пахнут дымом чукотских костров. И даже в доме мы все равно лезем в кукули и поступаем правильно. К утру все тепло вышло вон из избы. Одеваемся торопливо, дрожа от холода. На улице совсем темно. Глубокая ночь, звезды, месяц на ущербе. Но часы показывают утро. Мы торопим каюров, которым непонятна наша спешка.

Нарты бегут по Большому озеру. Сильный ветер. Но как только собаки попадают на лесную тропинку, становится теплее. В лесу ветер теряет свою силу.

Мы ночуем в Холмах у якута Герасима Тарасова в новорубленной юрте. Между бревнами, старательно проконопаченными, все же видно серебро инея. И здесь, как во всех колымских домах, к утру наверняка будет морозно…

Едем по новым местам, большим озерам, перелескам. Ночуем в юртах и каждый вечер видим у камельков новые лица.

Мы входим в любую по пути юрту, как старые знакомые, и кричим оживленно по-якутски: «Доробо!»

И нам, как старым знакомым, приветливо отвечают: «Доробо!»

На утро наши нарты сбегают круто вниз к снежной целине Колымы.

— Вон «Партизан», — кричит мне каюр.

Знакомый пароход! Его на буксире доставил из бухты Тикси в устье Колымы «Сибиряков» в 1932 году. Река Лена поделилась своим флотом с братской Колымой.

«Партизан» замерз у Карлукова, недалеко от устья речонки Виски. Речники живут на берегу Колымы, где выросло селение: вместо трех домов — шесть жилых строений.

Заходим в избу. Пряно пахнет свежерубленной лиственицей. Впервые на Колыме вижу двускатную крышу. Избу рубили люди с Лены — экипаж «Партизана».

На верстаке, у задней стены избы, лежат инструменты и детали, которые ремонтируют механики. «Лучший подарок Великому Октябрю — ударный судоремонт», — призывает яркий плакат, растянутый под потолком. Тиски, сверла, гаечные ключи на верстаке освещены «летучей мышью» — маленьким переносным фонарем. Сегодня в мастерскую с парохода принесли для ремонта насос…

Часть людей «Партизана» работает по судоремонту, остальные на дровозаготовках.

Пионеры колымского водного пути расспрашивают нас о морских пароходах, зимующих у Певека, гордятся успехами «Сибирякова» — своего проводника, впервые в истории Арктики без зимовки прошедшего весь Северный морской путь.

Советские корабли проложили дороги вдоль всех берегов отечества. То, что не могли сделать иноземцы, что не под силу оказалось Норденшельду и Амундсену, выполнили с честью советские моряки, которых послал и воодушевил на победу над грозной стихией сам товарищ Сталин. Колыма и другие сибирские реки обзаводятся флотом, затонами, портами, механическими мастерскими…

Во время колымского ледохода при первой подвижке льда речники надеются завести «Партизана» в речку Виску для отстоя.

Из Карлукова меня везет молодой якут, на вид почти мальчик. Зовут его Серафимом. На одном из поворотов, он вдруг останавливает упряжку и быстрыми ловкими шагами удаляется по глубокому снегу за ближайший холм. Вскоре он возвращается, неся в руках черкан — ловушку, напоминающую самострел. В черкане белеет окоченевший горностай.

— Горносталь! — произносит юный каюр, и я читаю в его искрящихся глазенках большую радость.

Еще несколько раз соскакивает Серафим в пути, чтобы вернуться к нартам с новым трофеем. Мальчик определяется в тайге, как в своем родном доме. Холмы и пригорки, изгибы дорожек, деревья, поваленные буреломом, пни, торчащие из-под снега, словно названия улиц и переулков, указывают Серафиму, где он ставил свои черканы. Серафим быстро находит их в дебрях Колымской тайги.

— Чугас? (близко?) — спрашиваю мальчика.

— Юрак Ачиха! — Ачиха еще далеко!

Нам еще ехать и ехать до Ачихи…

Позади остались обширные пространства каменной, Восточной тундры и низинных тундр, примыкающих к долинам рек и морю. Снега, укрывшие тундру, скрыли от нас нескончаемые кочковатые болота Севера. Мы ехали недавно долинами и горами, из безлесного простора втягивались в корявое редколесье. Кедровые стланцы, запушенные снегами, долгие дни были единственными нашими спутниками. И вот из кочковатых осоково- и пушице-кустарниковых тундр Чаунского района через долины и горы мы перевалили к колымскому редколесью с сухими вершинами, печально смотрящими на небо. Много бурелома. Вечная мерзлота не дает корням глубоко уходить в землю, корни стелются веерообразно по поверхности и не могут служить надежной державой для лиственицы. Ветры валят дерева, выворачивая их с корнем. Вся дорога обвехована таежным буреломом.

Ветры настолько уплотняют, или, как говорят здесь, «убивают» снег, делают его таким плотным, что он выдерживает тяжесть груженых нарт и едва поддается ударам остола. Порою, когда нарты выезжают на широкое озеро, на поверхности снежного покрова видны заструги, образованные ветрами. Они похожи на застывшие волны. Заструги тоже тверды, как камень. Такой снег пилят здесь пилами…

Зимний северный ветер зовется по-местному «хиуз». Северо-восточные ветры приносят снегопады, а северо-западные — сухую и морозную погоду.

В сухие дни прекрасна лесотундра. Южные ветры — «южаки» влекут за собой пургу с липким снегом, быстро смерзающимся в ледяную кору. Тогда снежный путь превращается в колымскую «некось» — нарты плохо катят, прилипают полозьями к снегу.

Из Ачихи едем на оленях. По сравнению с собачьими оленьи нарты все равно что международный вагон против теплушки. На оленьей нарте можно лежать, как на розвальнях, можно и подремать. Не обязательно сидеть, свесив ноги, как при езде на собаках, не надо подбирать ноги при встрече с каждым пнем.

Ямщики (тунгус — старик и мальчик — чукча) везут нас на оленях до самого Орелаха, — до школы. Олени идут двумя цепочками по три нарты в каждом счале. Моя нарта следует второй. Олени не могут убежать, они счалены с передней нартой.

Станочник в Темире Иван Третьяков говорит, что каюры будут ночевать в тайге вместе с оленями…

— Волк ходит! — объясняет станочник. — Будут караулить оленей.

Наши ямщики безоружны. У них нет даже остола, он им не нужен. Я спрашиваю их: чем же будут они отбиваться от волков?

— Будем отгонять криком. Волк человека боится.

Ночью олени пасутся в ягельнике, и ямщики сторожат их.

Расспрашиваю мальчика, последнего чукчу на нашем пути к Якутску. И мне вспоминается белоснежная тундра, ледяное Восточно-Сибирское море — звучный «тинь-тинь» и дымные яранги. Мальчик — чукча ничего не знает о жизни в яранге. Он живет в избе. Мать — чукчанка недовольна: в русской избе надо много ходить, не то, что в яранге — всё под рукой.

Белые, как снег, олени, приподняв короткие хвостики, бегут легко и быстро, быстрее собак, но скоро выбиваются из сил. В дымке тумана пар держится облачком над бегущими оленями, их никак не различить даже с нарт. Олени словно окутаны туманом. Кажется, что едешь на нартах-самоходах.

К полдню олени опускают хвостики и резко сбавляют ход. Ямщик останавливает нарты, срезает в тайге тальниковую хворостину. Взвизгнула погонялка, олени встряхнули задними ногами и несколько минут побежали быстрее, затем снова переходят на мелкий шаг и вскоре совсем останавливаются. Ямщики дают им немного покопать мох-ягель. Олени охотно занимаются этим любимым делом.

На стенах юрт, посеревших от времени, нацарапаны имена и фамилии проезжавших здесь людей. Некоторые надписи датированы полвека назад. В одной из юрт мне попался стишок, переписанный у поэта, познавшего, видимо, всю сладость передвижения на нартах по якутской северной тайге…

И длится наш путь бесконечный,

Тихонько олени бредут,

И сухо стучат их копытца,

И нарты ползут и ползут.

И тянется лес беспредельный,

И горы зубцами встают,

В ущельях глубоких метели,

Как волки, поют и поют.

Не день, не неделю, не месяц

Всё длится и длится наш путь,

Всё дики картины природы,

Пустыня, куда ни взглянуть.

И точно во сне, пролетают

Озер бесконечная цепь,

И рек беспредельных долины,

И тундры бесплодная степь.

Пустыня, куда ни взглянуть!

Нет, теперь пустыня уходит в прошлое! Уже хорошо виден рассвет нового дня колымской земли.

Но по-прежнему сухо стучат копытца оленей, да нарты ползут и ползут…

Вот ямщики останавливают оленей. В руках старшего пила-ножовка, ржавая, с поломанными зубцами. Второй ямщик помоложе хватает оленя за рога, и старик пилит рога. Олень дрожит, ноздри его широко раздуваются, он тяжело дышит, сопит. А ямщик, посасывая трубку терпкого табаку, пилит рога, будто сухостой для костра. Рога падают, вонзаясь в глубокий снег. Оленный поезд трогается после того, как все олени становятся комолыми. Теперь они не будут цепляться за ветки.

Кажется, что само небо село нам на плечи, так низко нависли облака. Ничего не видно кругом. Нельзя понять, как ямщики находят дорогу. Уставшим глазам за каждым деревом чудятся жилые юрты и сверкающие снопы искр из трубы приветливого камелька.

Тунгус везет нас к Орелаху, в теснину тайги. Недолго мы побыли на Колыме. Реки не видно. Мы тянем горою.

Ямщик ведет оленей за повод, так здесь тесно, и во-время спилены рога, иначе бы нам не проехать. Нарты задевают за стланец-кедровник, и с пушистых ветвей метелью осыпается куржак.

Олени пугливы, как зайцы. Завидев впереди черновину, они мечутся в сторону. И человека боятся они. Утром их долго ловят ямщики.

В юртах разговор — капсе о колымском золоте…

Еще до Великого Октября объявился на верховой Колыме Бориска по фамилии Гайфулин. Откуда родом был этот смелый таежник, никто в точности не знал. Говорили, что бежал татарин от царского суда и, прознав о том, что на Колыме золото, подался в безлюдную тайгу. Он никого не боялся на свете, кроме урядника из Олы. И заклинал тунгусов и юкагиров, чтобы те не проговорились о нем кому-нибудь: узнает урядник из Олы — тогда пропал Бориска!

Обосновался старатель на Хириникане, что значит по-тунгусски река Рябчиковая. Здесь Бориска стал мыть золото. Он работал один, питался летом кореньями, ягодой да грибами, а зимой подачками с вьючных караванов, изредка проходивших с Олы на Сеймчан.

На Хириникане (впоследствии Средникане), где тунгусы стреляли рябчиков, Бориска нашел золото. Здесь он промышлял белку, ею питался и одевался. Он стал богачом, но умирал с голоду… Он накопал много золота, но не имел куска хлеба.

Россия воевала с кайзеровской Германией. Шел 1916 год. Голодный и больной Бориска продолжал бить шурфы, мечтал стать первейшим богачом в мире, подкупить урядника в Оле, получить свободу…

В осенние туманы и морось шел близ Хириникана вьючный караван и увидел в стороне большой шурф. В шурфе головой вниз лежал Бориска. Одна нога разутая, другая в разодранном сапоге. Старатель нашел, докопался до богатого месторождения, намыл с одного лотка до двухсот граммов чистого золота и… умер от голода, обладая уже несметным богатством.

Сюда к этому, найденному Бориской, месту пришли первоначально советские золотоискатели — дальстроевцы. В честь первооткрывателя они назвали прииск Борискинским. Но потом советские геологи нашли другие месторождения, много богаче Борискинского. Повинуясь советским исследователям, героям социалистического труда, Колыма и ее притоки раскрыли свои богатства, о которых и не мечтал Бориска — первый колымский старатель, уплативший за находку своей жизнью. Легенды о первом колымском старателе идут по всей округе…

Каждый вечер застает нас на новом месте, и каждую ночь мы беседуем с новыми людьми.

В Орелах приезжаем ночью. Здесь школа-интернат. Пятьдесят якутских ребят учатся в просторной и светлой школе. Вижу школьную стенгазету на якутском языке, крупные буквари-плакаты. На каждом станке, в каждой юрте можно встретить эти плакаты. Кстати, почти все наши молодые каюры умеют читать.

На Колыме, как по всей стране, проводится всеобуч.

Учитель-якут прибыл сюда из Якутска. Он учит не только детей якутов, но и взрослых. В программу Орелахской школы входит родной язык, математика, естествознание, обществоведение, художественное и физическое воспитание.

В интернате ежедневно дежурят сами дети. Я прихожу во время ужина. Спрашиваю дежурного. Он в отлучке. За него отвечает заместитель дежурного, живой, круглоголовый мальчик Владимир, названный в честь Ленина. Он показывает мне комнаты интерната, столовую, классы…

Я помню кривую речонку, замерзшую неровно, всю в буграх наледей, и высокий лес по ее берегам. Последняя нарта задержалась где-то в пути и прибыла позже других. Ее каюром был Пантюшка Мухин. Он сокрушался о том, что, по всей видимости, не успеет попасть в четверг к восьми часам вечера в Нижне-Колымск на кинопередвижку. Он пел у костра про колымскую жизнь очень складные и смешные частушки. Я разговорился с ним; Мухин знал о классиках русской литературы. По его бойкости я думал, что Пантюшка по меньшей мере окончил семилетку. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что не только он, но и старший его брат — оба не умеют читать.

Якуты опередили медлительных аборигенов колымчан. Грамота прорвалась мощным потоком в наслеги и далекие юрты якутов, раскиданные по тайге.

В Орелахе оленей сменяют кони. Они идут лениво, похоронным шагом с какой-то величавой медлительностью.

На коне — молодая якутка в старомодном, в обтяжку сшитом пальто. Она соскакивает с коня только для того, чтобы отогреть занемевшие ноги. И в этой медлительности коня и в старомодном пальто, как в зеркале, видится старая Колыма, отступающая перед новой.

Не грудью, а спиной тянет лошадь нарты с грузом. Нет хомута и дуги. Потяг от нарты забрасывается за переднюю луку седла, на котором маячит фигура женщины.

Как жаль, что нет больше каюров. Говорят, что за Средне-Колымском лошадей вновь сменят олени.

Медленна поступь коня, так медленна, что хочется встать и итти пешком хоть до самого Средне-Колымска. Иду вперед, но развилка дороги останавливает меня. Нарты выползают из тайги на озеро, покрытое зимним убором. На озере ветер. Мороз щиплет кончик носа.

Спрашиваю в селении Келие якутку:

— Не надоели ли вам постоянные гости?

— А мы ждем гостей с радостью! Нам без них, однако, скучно! — отвечает мне хозяйка.

Терюролах! По-русски: «Рождается жизнь». Это кооперативное товарищество третьего Мятюжского наслега Талакюэльского тогоя, местности Орелах. Это — начало колхоза. Первичная его ступень. Пушно-транспортная артель объединяет десятки юрт.

Рождается жизнь!

Это звучит гимном в глухомани тайги.

В юрте за столом несколько человек. Одни просматривают столбики цифр, другие щелкают на счетах. Председатель артели жалуется на безлюдье, на недостаток работников. А как нужны люди для такого большого дела, как коллективизация в тайге.

Недалеко уже и до Средне-Колымска. Чаще попадаются встречные, и с каждым из них ямщики затевают пространное капсе.

В одной из юрт встречаюсь с конюхом, едущим «по сено» к якутам. Чтобы доставить в Средне-Колымск два воза закупленного сена, конюх закупает четыре, из них два будут съедены конями по дороге.

Конюх, русский, белокурый и веселый парень, ни слова не знает по-якутски и нимало не горюет. У него через плечо перекинут ремень, и на нем баян.

— Как же вы ездите тут, не зная языка? — спрашиваю его.

— А с баяном! — бойко отвечает конюх. — Баян мой переводчик и товарищ. Приезжаю в юрту, отогреюсь, сыграю на баяне, угостят меня за игру когда чаем, когда олениной, я еще сыграю. Якуты очень интересуются. Понимают меня через этот баян.

Вот и Лабуя — первый новостроящийся большой затон для отстоя колымских судов. Здесь начало нового города. В Лабуе зимует пароход «Якут», приведенный (так же, как и «Партизан») «Сибиряковым» с Лены на Колыму.

Высокий крутой берег Лабуи отвесно стоит над белеющей снегом зимней рекой.

Последние километры перед Средне-Колымском.

В Лабуе уже строятся баржи, они пойдут летом к Амбарчику и возьмут груз, доставленный морскими пароходами.

Уже встают новые дома на недавно безлюдных берегах, рождается новая жизнь, созидаются затоны, школы и клубы.

Терюролах!

Рождается новая жизнь.

Мне представляется карта Крайнего Севера, кружки селений и заимок, голубые изгибы рек. Я чувствую и вижу их в натуре. Безмолвные точки на карте и линии рек — это вехи моей страны, идущей вперед к социализму.